Сахарный немец - страница 10

АКУЛЬКИНА ДЫРКА

Покатилось наше окопное житье-бытье день-задень, как водичка с околицы. Сидели мы больше по блиндажам, где днем и ночью солдаты чаще всего спали, как после угарной бани, а кто не имел этой привычки, тот лежал, выпяливши глаза в потолок или в спину соседу. Что каждый в таком положении думал - одному Богу известно. Только за долгую бессонную ночь, когда начинаешь боков от пролежки не чувствовать, передумаешь все. Про всех вспомнишь, всех родных и знакомых переберешь, словно в гости ко всем сходишь. А уж по дому передумаешь все до самой последней тонкости: где что теперь надо бы починить да поправить; двор в мозгах новой дранкой покроешь и перемшишь, амбар подрубишь и перепаклишь, забор под окном новый, тесовый поставишь,- устанешь, думавши, хуже, чем, бывало, на работе в страду!

А уж когда придет твой черед, да Иван Палыч в наблюдалку нарядит возле акулькиной дырки стоять (окно в наблюдательном пункте так у нас прозывалось) да за немцем смотреть, просунувши в дырку винтовку, тогда совсем всю голову за ночь-ноченскую переломаешь. Стоишь, как дурак на погосте, сесть ни-ни, сидя хуже заснешь, да солдат хитрее начальства: он научился, как извозная лошадь, спать на ногах!

Стоишь так, бывало, упершись в окно, перед глазами Двина чешуится, за Двиной по крутому берегу у самых сосен и елей тянется, обрываясь в окне, с той и другой стороны глубокая песчаная складка, словно морщина, а за этой морщинкой, знаешь, немец также стоит, просунувши пулеметный хобот или винтовку в бойницу, и тоже на твой берег смотрит. И до того доглядишься за смену, что, кажется, немца-то этого увидишь. Стоит он всегда такой толстый, плотный, усы хвостом, борода клином, стоя пиво немецкое пьет, покрякивает и шоколадом закусывает:

- Что, дескать, взял: ты вот сухарики на манер белки грызешь, а я шоколад уписываю: оттого мы вашего брата, Исакия, и лупим...

- Ну, дескать,- ответишь ему,- наш брат, Исакий, бывает всякий: у нас народу в осударстве, что картошки у хорошего домохозяина в подполице - всех не перелупишь!

Разговор даже такой с ним, с пивным немцем, заведешь, и будто этот немец - как на картине нарисованный перед тобой, вот так-таки перед глазами и стоит, только куда сам захочешь, туда его и повернешь, что захочешь, то и скажет...

Так и проговоришь с ним весь вечер, и хоть не немец (бог с ним совсем, какое мне до него дело!), так время убито.

* * *

Тяжелей всего было не задремать в ночную смену, когда с полуночи заступишь. Над Двиной месяц плывет, как у святого на иконе, на месяце светится венчик. Выйдет из легкого облака месяц, все серебром, золотом окатит, а под месяцем низко, над водой, туман белый курится, вода как остановится, будто тоже задремлет, изредка только рыба какая плеснет, или сом на месяц погреть выста-вит брюхо. Кажется, в эти часы из акулькиной дырки до немецких окопов рукой подать, берега близко придвинутся, на берегу все ясно-ясно, только все как-то по-другому, нежели днем...

По началу зорко смотришь на месячную реку, не крадется ли где лодка с разведчиками, да не плывет ли где какой храбрец вплавь через воду на наш берег, чтобы забраться нам в затылок, посмо-треть, как на этом затылке у нас волосья лежат... Смотришь так, смотришь, ин в глазах лодка покажется, ин голова из воды вынырнет, моргнешь - нет ничего!..

Потом все пропадет: и немец с шоколадом, и окопная морщинка на берегу будто сотрется под месячным светом, и Двина уж будет не Двина, а наша тихая, темная, заросшая на берегу ивняком и осокорем, трубачом да хлыстьями, в зеленой ряске, с белыми по ней, словно вышитыми цветами речных лилий и с желтыми бубенчиками, наша лесная красавица, под месяцем с легким ночным шопотком бегущая в Волгу - Дубна...

На дубенском зелено-муравном крутом берегу встанет в полночь наше большое село Чертухино, разойдутся избы перед глазами по берегу, отойдут в сторону сараи, сараюшки и вся холостая построй-ка, в тумане белом потонут и дыме наши овины. Над Чертухиным распушатся по небу столетние липы, березы, серебристые тополя и ветлы, и тогда похожи они в своих расшито-зеленых кисейно-туманных уборах на наших дородных чертухинских баб, которые смотрятся с берега в реку, охорашиваются и оправляют на себе дорогие наряды...

Будешь смотреть и даже разглядишь грачиные гнезда в ветельных сучьях на самой вершине,- кажется, кажный листочек видишь отдельно, и кажный листок словно живой...

По-за-селом, в стороне, из-за ветел и лип, в березах вся, в тополях, поднимет к небу высоко-высоко наша сельская церковь, туда, где проходят облака-полуночники, синих пять куполов, и звезды на них смешаются с звездами в небе, и будет тогда и купол церковный, и синее-синее под месяцем небо - одно.

Слышно все и видно в эти часы куда лучше, чем на яву.

Каждый разглядит свою крышу, увидит свой дом, в каком бы порядке он ни стоял, а если уж очень тоскливо в тот день было на сердце, то привидится плачущая жена у крыльца, а возле нее куча играющих в салки ребят...

Хорошо в такие часы в наблюдалке, хорошо прильнуть лицом к акулькиной дырке и, просунув в нее винтовочный штык, заснуть на ногах, засмотревшись на немцев, и во сне-полуяви увидеть родное Чертухино на другом берегу...

Тогда не поймешь, где ты в такие минуты - с винтовкой стоишь на позиции и наблюдаешь за немцем, или плывешь с острогой на плоту по Дубне...

В первое время, как мы возвратились из резерва в окопы, у нас редко-редко кто затеет стрельбу: днем почти никогда не стреляли, и в заводу не бывало, а ночью только с постов да пикетов. Зачнет ночную стрельбу часовой, продравши, должно быть, глаза не вовремя: то ли разбудит его криком ночная сова, усевшись где-нибудь к стороне на обшарпанных сучьях прибрежного дуба иль вяза, то ли сыч-ухач, прилетевший пить на Двину, вспугнет его с полусонья, то ли проголодаются вши под рубахой, а эта тварь и мертвеца поднимет из гроба,- только вздрог-нет, проснувшись не в час, часовой, прильнет к акулькиной дырке и видит, что никакого в самом-то деле Чертухина нет, что перед носом немцы сидят, жрут за обе щеки шоколад и пьют баварское пенное пиво. Тряхнет солдат солдатской сумой с вечерним пайком, просунет подальше винтовку в акулькину дырку и начнет палить, как угорелый, без перестану, пока перед утром туман другой берег совсем не завесит...