Рукопись Бэрсара - страница 261


— Баруф, — тихонько спрашиваю я. Да, я один. Я у себя. Немного отдохну, потом спущусь. — Баруф, ты знаешь, что меня тревожит? Что мы с тобой ускорили прогресс. Ты двинул Квайр на новую ступеньку, а я такого насажал в Бассоте…

— Не будь ханжой, Тилам! Прогресс не есть абсолютное зло. Или ты считаешь, что дикость — благо?

— Зло — это соединение дикости с техническим прогрессом. Я боюсь, что они будут еще совсем дикарями, когда изобретут пушки и бомбы.

— Понимаю! Ты исходишь из того, что Олгон — страна всеобщего счастья. Его ведь никто не подталкивал и не мешал четыреста лет искоренять свою дикость.

— Неужели ты не понимаешь…

— Почему же? Если новый мир окажется не лучше Олгона — что же, отрицательный результат — это тоже результат. Это значит только, что всякая цивилизация обречена на гибель.

— Нет, — говорю я ему. — Это значит, что мы напрасно убили миллиарды людей — не только наших современников, но их родителей, дедов и прадедов.

— Ты стал злоупотреблять ораторскими приемами. Тем более, что это неточно. Люди все равно родятся — не эти, так другие.

— Но другие. Ты забываешь, что это будущее уже было и настоящим, и прошлым. Эти люди б ыл и, Баруф!

И опять, как при жизни, он отмахивается от проблемы, для него это не проблема, ее просто не существует.

— Не все ли равно — не жить или умереть? Чепуха, Тилам! Лучше подумай: не рано ли ты начинаешь блокаду Квайра?

И тут вдруг открылась дверь и вошла Суил. Обычно она не заходит ко мне в кабинет, оберегая мое уединение, а тут вошла по — хозяйски, осмотрелась и вдруг говорит с досадой:

— А! Оба здесь!

— Ты о чем, Суил?

— Об Огиле, о ком еще? А то я не чую, когда он заявляется!

Я тупо гляжу на нее, не зная, что ей сказать. Это даже не мистика, потому что Баруфа нет. Я ношу Баруфа в себе, как вину, как память, как долг, но это только вина, только память и только долг.

Зря я так на нее смотрю. Выцветает в сумерки теплый вечерний свет, ложится тенями на ее лицо, и это уже совсем другое лицо, и это уже совсем другая Суил.

Красивая сильная женщина, уверенная в себе. Она была очень милой, моя Суил, а эта, оказывается, красива. Она была добродушна и откровенна, моя Суил, а эта женщина замкнута и горда. И когда она садится напротив меня, я уже не верю, что это моя жена, самый мой близкий, единственный мой родной человек.

— Ушел, — говорит Суил. — Ну и ладно! Давно нам пора потолковать, Тилар.

— О чем, птичка?

Наверное, это прозвучало не так, потому что в ее лице промелькнула тревога. Тень на лице и быстрый пытливый взгляд, и теперь я вижу, что это моя Суил. Другая Суил — но моя.

— Тилар, — сказала она, — ты не перебивай, ладно? Я давно хотела, да все не могла. То тебя нет, а то здесь — а все равно тебя нет.

— Тяжело со мной, птичка?

— А я легкой жизни не ждала! Не зря молвлено: за неровню идти, что крыльцо к землянке строить. И самому неладно, и людей насмешишь. Нет, Тилар, не тяжко мне с тобой. Обидно мне.

Молчу. Вот и до обид дошло.

— Ну хорошо, Суил. Я видел тебя такою, какой хотел видеть, и любил такую, какую видел. А что теперь?

— Не знаю, — тихо сказала она. — Я — то тебя люблю, какой есть. Два года молчу, — сказала она. — Еще как дядь Огила убили, думаю: хватит. Нельзя ему совсем одному. Побоялась — а ну, как разлюбишь? И теперь боюсь.

— Но сказала?

— Да! — ответила она гордо. — Сказала! Потому, дело — то тебе милей, чем я, а без меня тебе не управиться. Нынче — то обе твои силы вровень стоят, без моей, без третьей, силы тебе не шагнуть.

— Разве?

Она улыбнулась нежно и лукаво:

— Ой, Тилар! А то я не знаю, про что вы в своем сарае толкуете! С одного — то разу да твоих дуболомов своротить? Пяток призадумается, а прочих пихать да пихать?

И я улыбнулся, потому что она права. И потому, что прошел мой внезапный испуг и отхлынул ослепляющий страх потери. Сердце умнее глаз, и оно любило тебя, именно тебя, моя умница, мой верный соратник. И она с облегчением припадает ко мне, заглядывает в глаза и спрашивает с тревогой:

— Ты не сердишься? Правда?

— На себя, — отвечаю я. — Асаг и то умнее меня. Он тебя давно в полководцы произвел.

— А то! Ой, Тилар! Был бы вам бабий бунт!

Мы говорим. Она сидит на полу, положив подбородок мне на колени, и заглядывает в глаза. И я глажу волосы, по которым так тосковал в пути, теплые плечи и нежную сильную шею.

Но если бы кто — то послушал, о чем мы с ней говори!

— Это еще до той войны. До первой. Как Рават только начал под себя подгребать. Я всю сеть тогда на дно посадила, а дядь Огилу говорю: все. Хватит с вас. Вот как надо будет Равата окоротить…

— А он?

— Огил — то? Ничего. Усмехнулся и говорит: мне — вряд ли.

— А сейчас?

— Я их на твой лагарский канал завела. Сделала в одном месте привязочку.

Ну вот! Святая святых — канал связи, которыми пользуется даже моя жена.

— Тилар, — говорит она. — Ты за Огила — то себя не кори. Уж как я его упреждала! Пока он Дибара не отослал…

— Значит, и Дибар?

— Ну! Кто ж больше нас двоих его — то любил? — улыбается виновато, трется щекой о мою руку. — Ну, серчай, Тилар! Вы — то с Огилом одинаковые, а мы попросту.

— Если бы ты тогда сказала…

— Нет! — снова закрылось ее лицо, и в глазах упрямый огонь. — Ты не серчай, Тилар, уж как я тебе ни верю, а его жизнь в твои руки я отдать не могла. Уж ты что хошь про меня думай…

— Тише, — говорю я и прижимаю ее к себе. — Просто вместе…