Мадрапур - страница 44
— Но вы ведь уже объявили себя добровольцем…
— Совершенно верно, — явно любуясь собою, парирует Робби, — как все настоящие артисты, я не повторяю своих эффектных номеров.
— Значит, речь шла всего лишь об «эффектном номере»? — говорит Мюрзек.
Но Робби такого рода выпадами не собьёшь.
— Да, — сухо отзывается он, — причём о номере, который всем доступен. Можете сами попробовать.
— Я, конечно, понимаю, чем сейчас вызван ваш отказ, — гнёт своё Мюрзек, бросая наглый взгляд на Мандзони и Мишу. — Вряд ли вам так уж хочется спасать жизнь своей более удачливой сопернице.
— Мадам, вы отвратительны и гнусны! — говорит Мандзони.
— Тише! Успокойтесь! — раздражённо восклицает индус. — Мне надоели ваши постыдные препирательства! Если вы не способны ни на что другое, не срамитесь по крайней мере, промолчите!
Мишу отрывает от лица руки, нежные черты её искажены ужасом и слёзами. Она плачет по-детски, не стыдясь, не заботясь о приличиях, из её губ, сведённых, как на греческих масках, в прямоугольную щель, изливается нескончаемый жалобный стон, который надрывает нам сердце.
— Не смотрите на меня! — говорит она прерывающимся голосом, обращаясь к кругу. — Я не хочу, чтобы на меня смотрели! Это ужасно! Я знаю, чего вы ждёте!
Она снова прячет лицо в ладони и продолжает рыдать. Я гляжу на неё, у меня до боли перехватывает горло, я бесконечно взволнован, но при этом далёк, очень далёк от того, чтобы перескочить ту бездонную пропасть, что отделяет меня от самопожертвования.
— Я предлагаю провести новую жеребьёвку, в которой имя Мишу будет отсутствовать, — бесцветным голосом говорит Пако, и из его круглых выпученных глаз по багровым щекам текут слёзы.
Индус хранит молчание, и в круге тоже никто не открывает рта. Никто не смотрит на Пако. Пако снова говорит, обращаясь к индусу:
— Так что же, мсье, мы будем делать?
— Да ничего, — отвечает индус. — Решайте между собой. Я этим больше не занимаюсь.
И он с видом крайнего отвращения садится возле Христопулоса и протягивает тюрбан Пако, который дрожащими руками хватает его.
— Кто согласен, чтобы мы снова провели жеребьёвку, исключив из бюллетеней имя Мишу?
Уткнувшись глазами в пол, пассажиры молчат, как будто разом превратились в каменные статуи. И я в том числе. Всё наше великое сострадание мгновенно зачахло, как только потребовалось перейти к действиям. Никому, по сути, не хочется ещё раз пережить те страшные для каждого минуты, которые предшествовали вскрытию бюллетеня. Испытанное нами огромное облегчение мы уже обратили в капитал и, ничуть не желая пускать его снова в оборот, одним своим молчанием второй раз воровски соглашаемся на смерть Мишу.
С безнадёжным видом Пако повторяет свой вопрос, и тут происходит нечто новое. Руку поднимает бортпроводница. Я смотрю на неё — она сидит бледная, сжав зубы, и её зелёные глаза устремлены на меня с выражением крайней серьёзности. Я тоже в свою очередь поднимаю руку. Нет, я не отношу этот жест к своим заслугам, отнюдь нет. Я совершаю его, чтобы не упасть в глазах бортпроводницы, ибо, говоря по правде, я не ощущаю в этот момент никакого сострадания, его убила боязнь новой жеребьёвки.
К моему большому изумлению — ибо я не предполагал за ним такого великодушия, руку поднимает Блаватский. Пако тоже. И это всё.
— Робби? — с вопросительной интонацией говорит Пако.
— Мсье Пако, — с высокомерием поучает его Караман, — вы не должны оказывать на людей давление, принуждая их голосовать так, как этого хочется вам.
Робби поднимает подбородок, жёстким взглядом смотрит в лицо Пако и говорит вызывающе и очень чётко:
— Нет!
Мюрзек ухмыляется.
— Мсье Мандзони? — спрашивает Пако.
— Послушайте, мсье Пако, — говорит Караман, — это совершенно недопустимо…
Мандзони, смущённый и красный, стараясь не привлекать к себе внимания, отрицательно качает головой, и Пако, повернувшись к Караману, говорит с нотками надменности в голосе:
— А вы?
— Мсье Пако! — восклицает Караман, негодующе приподнимая уголок губы. — Вы не имеете никакого права вербовать своих сторонников! Кроме того, я напоминаю вам, что я с самого начала решительно выступил против жеребьёвки. Посему я не буду голосовать за то, чтобы она была проведена снова. Это полностью расходилось бы с моей принципиальной позицией.
Он замолкает, довольный, что оправдался. По крайней мере, в плане логики так оно, вероятно, и есть.
Пако, у которого по щекам по-прежнему катятся слёзы, обводит круг глазами и говорит сдавленным голосом:
— Вы подлецы.
Мюрзек незамедлительно принимает вызов.
— Уж во всяком случае, не от развратника вроде вас выслушивать нам нравственные проповеди, — говорит она свистящим голосом. — А если у вас такое нежное сердце, почему же вы сами добровольно не вызвались занять место Мишу?
— Но я… я не могу, — говорит, вконец растерявшись, Пако. — У меня жена, дети.
— Жена, которую ты обманываешь со своими «малолетками», — злобно цедит Бушуа.
— Если ты обо всем так правильно рассуждаешь, — обернувшись к шурину, в приступе ярости бросает ему Пако, — почему бы тебе самому не вызваться добровольцем? Ты ведь с утра до вечера твердишь, что тебе осталось жить не больше года…
— Конечно, — подтверждает Бушуа.
Свой ответ он сопровождает коротким, леденящим душу смешком. Чудовищно худой, с лицом трупа, Бушуа воплощает собой классический облик смерти. А сейчас мы узнали, что по истечении недолгого срока он и в самом деле умрёт. Испытывая неловкость, мы отводим глаза, словно он принадлежит уже к другой породе, словно и мы сами не смертны.