Мадрапур - страница 73

Бортпроводница отвечает, поднимая бровь:

— Она попросила меня разрешить ей уединиться на несколько минут в пилотской кабине.

— И вы согласились! — восклицает Блаватский, сверкая глазами за стёклами очков.

— Конечно. Что в этом дурного? — кротким голосом говорит бортпроводница. — Она никому не помешает.

— Я пойду туда, — говорит Блаватский, вставая с грузной лёгкостью большого мяча, отскакивающего от пола.

— Да не трогайте вы мадам Мюрзек! — внезапно взрывается Робби. — Она достаточно натерпелась! Вы неисправимы, Блаватский! Опять вы лезете не в своё дело! У вас просто мания шпионить за людьми, вертеть ими так и сяк, обвинять их во всех смертных грехах, всячески на них давить! Оставьте их раз и навсегда в покое!

По кругу пробегает ропот одобрения, и Блаватский, великолепно изображая добродушие, говорит с притворной мягкостью, обнажая крупные зубы:

— Но я не собираюсь её тревожить. Я только хочу посмотреть, что она замышляет. В конце концов, на карту поставлена наша безопасность.

Бесшумно ступая на толстых каучуковых подошвах, он в свою очередь исчезает за занавеской кухни.

Через несколько секунд он возвращается с непроницаемым видом и, ни слова не говоря, садится, соединяет кончики пальцев и закрывает глаза, как будто собираясь спать. Я нахожу, что для человека, который всегда охотно советует своим ближним «вести себя как взрослые люди», это представление выглядит довольно по-детски. Оно имеет целью наказать нас за наше несогласие, подразнить наше любопытство. Но надежды Блаватского не сбываются. Никто ему никаких вопросов не задаёт. И по прошествии некоторого времени, доведённый до крайности нашей сдержанностью, он заговаривает первым, этот шпик.

— Ну так вот, — говорит он, обводя круг своими полными иронии глазками, — теперь я совершенно спокоен. Действия такого рода не могут вызвать никаких проблем. Мадам Мюрзек стоит на коленях на ковровой дорожке в пилотской кабине. И не спускает глаз с красной лампочки на приборной доске…

Он замолкает, словно решив, что и так достаточно много сказал, и Караман нетерпеливо спрашивает:

— И что же она делает?

— Молится.

— А! — говорит Караман, и они обмениваются удовлетворёнными взглядами.

Совершенно ясно, что, если мадам Мюрзек впала в мистический транс, достоверность её рассказа о своём кратковременном пребывании на Земле становится сомнительной.


— Голосом тихим или громким? — с напряжённым видом спрашивает Робби.

Глаза Блаватского за толстыми стёклами ядовито блестят, он выдвигает челюсть вперёд и смотрит на Робби неприязненным взглядом: этот жалкий педик позволяет себе задавать ему вопросы после того, как имел наглость так грубо его оборвать. Но Блаватский всё же отвечает, хотя и старается не глядеть при этом на Робби; непреодолимое стремление продолжить следствие берёт верх над злопамятством.

— В полный голос, — говорит он, сверкая глазами. — Отнюдь не бормочет. Говорит неторопливо и внятно. Чётко выговаривает каждое слово и тщательно их отделяет одно от другого.

Он явно подтрунивает над Робби, но Робби не улыбается. Он говорит:

— Какого рода молитву она произносит?

— О, она вам хорошо известна, — говорит Блаватский, с равнодушным и пренебрежительным видом взмахивая рукой. И поскольку мадам Мюрзек француженка, продолжает по-французски: — Отче наш, иже еси на небесех… и так далее.

— Ах, — отзывается Робби, — лучше бы она говорила: «Отче наш, иже еси на Земле…»

Я приготавливаюсь к тому, что вслед за этой ремаркой он, как всегда, разразится громким визгливым смехом. Но я ошибаюсь. Его лицо остаётся серьёзным и напряжённым. И так как никто в салоне не склонен больше высказываться на такую запретную тему, какой является религия, круг упорно молчит.

Я опускаю веки. У меня ничего не болит, я не ощущаю ни малейшего признака болезни, но чувствую себя таким слабым, как будто из меня выпустили половину всей моей крови. Я знаю также, что у меня нет жара, но чувствую, что мой рассудок лихорадочно возбуждён, хотя мысли при этом на удивление ясны. Я без конца прокручиваю в голове фразу Робби: «Отче наш, иже еси на Земле». Нет, это не было шуткой. За внешней лёгкостью тона я улавливаю беспокойство.

С того момента, как Земля заставила самолёт сесть, меня не покидает уверенность в одной вещи: всё, что мы говорим и делаем в салоне, тотчас становится ей известно. Неважно, каким образом, через микрофон или какую-нибудь техническую новинку. Этого я не знаю. Но наши слова, поступки, выражение наших физиономий, может быть, даже наши мысли — Земля знает всё. Следовательно, в крохотном пространстве нашего самолёта, выполняющего рейс на Мадрапур (хотя только Земле одной известно, куда мы летим в самом деле), она осуществляет функцию незримого и всеведущего Господа Бога.

Меня, как верующего, эта мысль потрясает. Ибо Господь, к которому я с детства обращаю свои молитвы, не применяет технических средств — ни телевидения, ни дальней радиосвязи. Он не пользуется компьютером, дабы вложить в него информацию о четырёх миллиардах человеческих существ, а потом воздать каждому из них по заслугам. Кроме того, Он ясно и чётко дал нам знать о Себе устами Своих пророков и Своего Сына. Благодаря им мы знаем, что Он нас любит и нас спасёт, при условии, что мы будем повиноваться Ему. Но мы, сидящие здесь, в круге, и, может быть, ставшие уже вечными пленниками этого самолёта, летящего в Мадрапур, — что знаем мы о Земле и о намерениях её относительно нас, если Земля не была нам ни разу явлена?