Мадрапур - страница 85

— Мне извиняться перед этим… этим… — говорит Пако; его глаза окончательно вылезли из орбит, череп сделался совершенно багровым, но он всё же оставляет фразу неоконченной, при всём своём гневе боясь опять оказаться неправым.

— Я обойдусь без извинений со стороны мсье Пако, — говорит Христопулос, обращаясь не к Пако и не к Блаватскому, а ко всем нам.

Он говорит с достоинством, которого мы у него никогда прежде не замечали и которое проявилось в нём в ту самую минуту, когда Бушуа выдал ему свидетельство о честности.

— Но чего я тем не менее желаю, — продолжает он, собрав в одну руку листки туалетной бумаги и потрясая ими на уровне усов, — это чтобы мсье Пако публично признал свой долг: десять тысяч швейцарских франков, которые я честно выиграл у него, и восемь тысяч франков, которые я выиграл у мсье Бушуа! Всего, как я уже говорил, восемнадцать тысяч.

— Но почему мсье Пако должен платить долги мсье Бушуа? — спрашивает миссис Банистер, с изяществом поворачивая длинную шею и как бы невзначай кладя свою руку на руку Мандзони.

Одновременно она смотрит на него с вопросительным и беспомощным видом, словно серьёзные дела мужчин недоступны её слабому женскому пониманию.

— Да потому, что именно мсье Пако подписал эти банкноты, — говорит Мандзони, улыбаясь покровительственно и самодовольно, что вызывает у меня к нему некоторую жалость, ибо я предвижу, что ждёт его в будущем.

А он добавляет не слишком тактично:

— Само собой разумеется, мсье Пако всегда может взыскать с мсье Бушуа этот проигрыш.

Мы глядим на Бушуа и снова изумлены при виде того, как мёртвая физиономия во второй раз оживает. На лице у него остаётся ровно столько кожи и мускулов, чтобы по нему могла зазмеиться злобная улыбка. Я говорил, что ненависть к зятю подкосила его, теперь же стало ясно, что на этой стадии она, наоборот, поддерживает в нём жизнь, поскольку этот труп ещё находит в себе силы развеселиться при сладостной мысли о тех убытках, которые Пако понесёт по его, Бушуа, вине. Ибо самое ужасное во всем этом инциденте заключается в том, что Пако карт не любит и согласился на эту дурацкую партию только по своей доброте.

— На это вы, мсье, не рассчитывайте! — говорит Пако, повышая голос и делая решительный жест, словно отметает прочь листки туалетной бумаги, которые протягивает ему противник. — Вы можете, мсье Христопулос, быть совершенно уверены: облапошить себя я не дам! Вы ничего с меня не получите! Ничего! Ни единого су! Ни единого цента! Ни единого пенни! А что касается этих листков, можете засунуть их себе в одно место!

— Это просто гениально! — говорит со смехом Мишу.

Но её смеха никто не поддерживает.

— Вряд ли вам стоит переходить на грубости, — говорит Христопулос с видом оскорблённого достоинства, который чем дальше, тем всё менее убедителен. — Вы должны мне восемнадцать тысяч швейцарских франков, мсье Пако, и, если вы мне их не уплатите, я затаскаю вас по судам!

Говоря это, он аккуратно складывает листки и плавным, полным значения жестом опускает их во внутренний карман пиджака.

— По судам! — одновременно восклицают Робби и Блаватский.

Восклицания вроде бы совпали, но в каждое был вложен свой собственный смысл. У Робби оно сопровождается издевательским смехом, за которым следуют ритуальные телодвижения (ладошка перед ртом, содрогающийся стан, переплетающиеся ноги), и всё вместе призвано показать, что идея обращения за помощью к правосудию в высшей степени нелепа, когда речь идёт о пассажирах нашего чартерного рейса. Блаватский, напротив, обращения в суд в принципе не исключает, но возможность того, что к этой процедуре прибегнет Христопулос, представляется ему сомнительной и маловероятной.

— И в какой же суд подадите вы жалобу, мсье Христопулос? — спрашивает Блаватский с холодным огоньком в глазах. — Во французский или греческий?

— Во французский, конечно, — отвечает Христопулос с заметным смущением.

— Почему же во французский?

— Потому что мсье Пако француз.

— А почему не в греческий, если вы грек? У вас есть какие-либо причины, мсье Христопулос, по которым вам не хотелось бы предстать перед греческим судом?

— Никаких, — говорит с честной миной Христопулос, но его выдаёт пот, который сразу же начинает проступать крупными каплями на лбу и бежать струйками вдоль носа.

Не знаю, может быть, тут действует секреция других каких-то желез, но идущий от него запах становится в этот миг совершенно невыносимым.

— Ну, ну, вспомните, — говорит Блаватский, выдвигая вперёд квадратный подбородок. — Не было ли у вас неприятностей с правосудием вашей страны, мсье Христопулос, после падения режима полковников?

— Абсолютно никаких! — восклицает Христопулос, пытаясь без всякой необходимости погасить вонючую сигару в пепельнице своего кресла.

Вероятно, он это делает, чтобы сохранить самообладание и получить возможность опустить глаза. Но его уловка не приносит желаемого результата — взгляды круга устремляются на его пальцы, и все видят, что они дрожат. Он сам тоже это замечает, ибо оставляет сигару в пепельнице не до конца погашенной и сует руки в карманы, что дается ему с большим трудом, потому что брюки у него едва сходятся на животе.

Наступает молчание, и, поскольку оно затягивается, Христопулос отдувается в усы и с добродетельным видом добавляет:

— Я никогда политикой не занимался.

— Точно, — говорит Блаватский.

— И никогда не был ни в чем обвинён.

— Это тоже верно, — соглашается Блаватский. — Но ваше имя было названо на процессе над одним офицером, который во время режима полковников был начальником лагеря для политзаключённых. Этот офицер вступал с вами во взаимовыгодные сделки, связанные со снабжением лагеря продовольствием…