Том 3. Рассказы, сценарии, публицистика - страница 91
Крестьянка, нисколько не обеспокоенная, продолжала расстегивать платье; давление сильных грудей раздвигало материю, полоска обнаженного тела и краешек белья блеснули у впадины между грудями. Облегчив себя, крестьянка сказала по-итальянски:
— Как жарко здесь, нельзя дышать… Парень ответил на том же языке и с таким же резким акцентом:
— В хорошую погоду приятно ездить… Она спросила:
— Вы из Пьемонта?
— Я из Асти.
— А я из Казаля.
Они оказались соседями, у них потекла неторопливая беседа. Они разговорились о житейских, простых вещах, занимающих каждого простолюдина и дающих обильную пищу медленному, ограниченному его уму. Они поговорили о родине, там оказались у них общие знакомые. Они называли друг другу все новые имена, и эти люди, встреченные ими когда-то, сближали их все теснее. Сдавленные, торопливые слова с певучими и пронзительными итальянскими окончаниями вылетали из их ртов. Потом они рассказали каждый о себе.
Она, оказалось, замужем; трое ее детей оставлены на попечение у сестры, ей вышло место кормилицы, — хорошее место у одной французской дамы в Марселе.
А он, что касается его, то он ищет работу. Его тоже направили в Марсель, там, говорят, идет большая стройка.
Потом они замолчали.
Жара удушала их, зной разливался пламенным дождем по крышам вагонов. Туча пыли летела за поездом, осаждалась в вагонах; запах роз и апельсинов становился гуще, острее, ядовитее.
Оба пассажира уснули… Открыли они глаза почти одновременно. Солнце медленно падало в море, зажигая голубые его покровы потоками огня. Воздух посвежел, но кормилица совсем задыхалась; корсаж ее был распущен, щеки стали дряблыми, глаза опухли. Она сказала сдавленным голосом:
— Я не давала грудь со вчерашнего дня… Я совсем как пьяная, не упасть бы в обморок…
Парень молчал, — он не знал, что ответить.
Она сказала:
— Когда имеешь так много молока, то грудь надо давать три раза в день, не меньше; без этого чувствуешь себя очень худо. Тяжесть давит на сердце, не дает дышать, ломит все тело… Это несчастье для человека — иметь столько молока…
Парень сказал:
— Да, беспокойство… А женщина казалась совсем больной, похоже было на то,
что она сейчас потеряет сознание.
— Стоит только надавить, — простонала она, — и молоко брызнет как из фонтана, даже и смотреть смешно, другие не поверили бы… В Казале все соседи сбегались смотреть…
Он сказал:
— Вот это так…
— Да, право… Я показала бы вам, кабы это меня облегчило. Показом от него не избавишься — от молока…
И она замолчала.
Поезд по-прежнему останавливался на каждом полустанке. На станции, у решетки, какая-то женщина укачивала на руках плачущего младенца. Женщина эта была худа и оборванна.
Кормилица посмотрела на нее и сказала голосом, полным зависти и сожаления:
— Вот кому бы мне помочь, а младенчик, тот меня бы облегчил. И вправду, хоть я и не богата, — какое там богатство, если пришлось бросить дом и родню и малютку, — хоть я и не богата, а право не пожалела бы пяти франков за то, чтобы побыть десять минуточек с этим ребенком и дать ему грудь. Маленького бы я развеселила, да и сама воскресла…
Женщина задохлась; горячей, мясистой рукой она провела по лбу, изрытому потом, и застонала:
— Ох, не могу… право, я помру…
Ничего не соображая, она рванула на себе платье, из-за которого выползла правая ее грудь, чудовищная, отвислая, с бурым соском. Кормилица заметалась:
— Как мне быть, о господи, как мне быть?!
Поезд продолжал свой путь среди цветов, сладостно задыхавшихся в нагретом шатре вечера. Вдали на голубой воде дремал рыбачий баркас с обмякшим парусом, и отражение его казалось другим баркасом, опрокинутым.
Растерявшийся парень пробормотал:
— Я… я мог бы… облегчить вас, мадам… Она ответила чуть слышно:
— Да, если вам не обидно. Вы окажете мне услугу. А то я не выдержу, — право, я не выдержу…
Он опустился на колени перед женщиной; она склонилась к нему и привычным движением кормилицы поднесла к его рту потемневший сосок. В то мгновение, когда она взяла грудь для того, чтобы протянуть ее парню, капля молока показалась на соске. Он слизнул каплю, сжал губами тяжелую материнскую плоть и принялся с жадностью сосать. Он обхватил обеими руками талию женщины и притянул ее к себе ближе; он насыщался медленными, глубокими глотками и при этом по-особенному ворочал шеей, как ворочают сосущие дети.
Вдруг она сказала:
— С этой хватит, возьмите другую…
И он послушно взял другую грудь. Кормилица положила обе руки на его плечи, она дышала шумно, с силой и наслаждением, впивая в себя запах цветов, влетавший вместе с порывами ветра в открытые окна вагона. Она промолвила:
— Как славно пахнет, право…
Он ничего не ответил; он прильнул к живительным истокам и закрыл глаза, как бы для того, чтобы ощутить сильнее вкус и дыхание человеческой нашей плоти.
Но она тихонько отодвинула его:
— Хватит… Вот и полегчало… У меня душа вернулась в тело…
Он поднялся и вытер ладонью рот.
И она сказала ему, запихивая в платье живые, шевелящиеся тыквы своих грудей:
— Вы очень услужили мне. Благодарю вас, мосье… И он ответил ей голосом, дрожащим от волнения:
— Это я должен благодарить вас, мадам… Вот уже два дня, как я ничего не ел…
Ги де Мопассан. Признание
Солнце полудня широким дождем изливается на поля. Пестрая мантия хлебов колышется на голом чреве земли — созревшая рожь, поспевающая пшеница, бледно-зеленые овсы и черная, глубокая зелень клевера.