Тихий Дон. Том 2 - страница 278

Станет он на колени, и ты вот так, сзади, и секани его по шее. Норови не прямо рубить, а с потягом на себя, чтобы лезвие резало, шло наискось…

Окруженный бандитами, юродивый стоял навытяжку, крепко сжимая эфес обнаженной шашки. Он слушал наставления одного из казаков, улыбаясь и блаженно жмуря выпученные серые глаза. В углах рта его, словно у лошади, белели набитые пенистые заеди, по медно-красной бороде на грудь обильно текли слюни… Он облизывал нечистые губы и шепеляво, косноязычно говорил:

– Все понял, родненький, все. Так и сделаю… поставлю на коленочки раба божьего и шеечку ему перережу… как есть перережу! И штаны вы мне дали, и рубаху, и сапоги… Вот только пальта у меня нету… Вы бы мне пальтишечку справили, а я вам угожу! Изо всех силов постараюсь!

– Убьешь какого-нибудь комиссара – вот тебе и пальто. А зараз рассказал бы, как тебя в прошлом году женили, – предложил один из казаков.

В-глазах юродивого, расширившихся и одетых мутной наволочью, мелькнул животный страх. Он длинно выругался и под общий хохот стал что-то говорить. Так омерзительно было все это, что Григорий содрогнулся, поспешно отошел. «И вот с такими людьми связал я свою судьбу…» – подумал он, охваченный тоской, горечью и злобой на самого себя, на всю эту постылую жизнь…

Он прилег возле коновязи, стараясь не слушать выкриков юродивого и грохочущего хохота казаков. «Завтра же уеду. Пора!» – решил он, посматривая на своих сытых, поправившихся лошадей. Он готовился к уходу из банды тщательно и обдуманно. У зарубленного милиционера взял документы на имя Ушакова, зашил их под подкладку шинели. Лошадей стал подготавливать к короткому, но стремительному пробегу еще две недели назад: вовремя поил их, чистил так старательно, как не чистил и на действительной службе, всеми правдами и не правдами добывал на ночевках зерно, и лошади его выглядели лучше, чем у всех остальных, особенно – тавричанский серый в яблоках конь. Он весь лоснился, и шерсть его сверкала на солнце, как кавказское черненое серебро.

На таких лошадях можно было смело уходить от любой погони. Григорий встал, пошел в ближний двор. У старухи, сидевшей на порожках амбара, почтительно спросил:

– Коса есть у вас, бабушка?

– Где-то была. Только чума ее знает, где она. А на что тебе?

– Хотел в вашей леваде зеленки лошадям скосить. Можно?

Старуха подумала, потом сказала:

– И когда уж вы с нашей шеи слезете? То вам дай, это подай… Одни приедут – зерна требуют, другие приедут – тоже тянут и волокут все, что глазом накинут. Не дам я тебе косы! Как хочешь, а не дам.

– Что ж, тебе травы жалко, божья старушка?

– А трава, она, что ж, по-твоему, на пустом месте растет? А корову чем я буду кормить?

– Мало в степи травы?

– Вот и поезжай туда, соколик. В степи ее много.

Григорий с досадой сказал:

– Ты, бабушка, лучше дай косу. Я трошки скошу, остальное тебе останется, а то, ежели пустим туда лошадей, – все потравим!

Старуха сурово глянула на Григория и отвернулась.

– Ступай сам возьми, она, никак, под сараем висит.

Григорий разыскал под навесом сарая старенькую порванную косу и, когда проходил мимо старухи, отчетливо слышал, как та проговорила: «Погибели – на вас, проклятых, нету!»

К этому было не привыкать Григорию. Он давно видел, с каким настроением встречают их жители хуторов. «Они правильно рассуждают, – думал он, осторожно взмахивая косой и стараясь выкашивать чище, без огрехов. – На черта мы им нужны? Никому мы не нужны, всем мешаем мирно жить и работать.

Надо кончать с этим, хватит!»

Занятый своими мыслями, он стоял около лошадей, смотрел, как жадно хватают они черными бархатистыми губами пучки нежной молодой травы. Из задумчивости его вывел юношеский ломающийся басок:

– До чего конь расхорош, чисто – лебедь!

Григорий глянул в сторону говорившего. Молодой, недавно вступивший в банду казачишка Алексеевской станицы смотрел на серого коня, восхищенно покачивая головой. Не сводя очарованных глаз с коня, он несколько раз обошел вокруг него, пощелкал языком:

– Твой, что ли?

– А тебе чего? – неласково ответил Григорий.

– Давай меняться! У меня гнедой – чистых донских кровей, любую препятствию берет и резвый, до чего резвый! Как молонья!

– Ступай к черту, – холодно сказал Григорий.

Парень помолчал немного, вздохнул огорченно и сел неподалеку. Он долго рассматривал серого, потом сказал:

– Он у тебя с запалом. И отдушины у него нету.

Григорий молча ковырял в зубах соломинкой. Наивный паренек ему начинал нравиться.

– Не будешь меняться, дяденька? – тихо спросил тот, глядя на Григория просящими глазами.

– Не буду. И самого тебя в додачу не возьму.

– А откуда у тебя этот конь?

– Сам выдумал его.

– Нет, взаправди!

– Все из тех же ворот: кобыла ожеребила.

– Вот и погутарь с таким дураком, – обиженно проговорил парень и отошел в сторону.

Пустой, словно вымерший, лежал перед Григорием хутор. Кроме фоминцев, ни души не было видно вокруг. Брошенная на проулке арба, дровосека во дворе с наспех воткнутым в нее топором и недотесанной доской возле, взналыганные быки, лениво щипавшие посреди улицы низкорослую траву, опрокинутое ведро около колодезного сруба – все говорило о том, что мирное течение жизни в хуторе было неожиданно нарушено и что хозяева, бросив незаконченными свои дела, куда-то скрылись.

Такое же безлюдье и такие же следы поспешного бегства жителей видел Григорий, когда казачьи полки ходили по Восточной Пруссии. Теперь довелось ему увидеть это же в родном краю… Одинаково угрюмыми и ненавидящими взглядами встречали его тогда – немцы, теперь – казаки Верхнего Дона.