Крестьянин и тинейджер - страница 62

«...нам было хорошо, как никогда, но все же у меня осталось чувство, что я чего-то о тебе не знаю. Когда я собирал в дорогу чемодан, мне в голову пришло такое, что я в итоге забыл положить бритвенные лезвия, станок и пену для бритья, и вот оброс, и видела бы ты меня сейчас!.. Мне над раскрытым чемоданом, наверно оттого, что он похож на детскую коляску, вдруг пришло в голову, что у тебя есть ребенок, которого не ты воспитываешь, а, скажем, твоя мама или тетушка (а что я знаю о твоих родных и близких? ничего!), и ты, когда ты не со мной и не таскаешь по Москве бирюльки, проводишь время со своим ребенком. Я так обиделся за то, что ты не хочешь показать мне своего ребенка и даже рассказать о нем, что забыл сунуть в чемодан не только бритву, но и любимую рубашку (ту, шелковую, синюю, привезенную отцом из Таиланда; здесь бы она мне очень пригодилась). Но мысль о том, что твоего ребенка, может быть, воспитывает его биологический неведомый отец, с которым ты меня сводить не хочешь (и мне он ни к чему), меня немножко успокоила. Сейчас я уже думаю, что моя мысль о ребенке была ошибочной и глупой – ведь ты не стала б от меня скрывать, что у тебя он есть. Ты ведь не стала бы? Я тоже так думаю. То есть я думаю, нет у тебя никакого ребенка...»

На этом запись о несуществующем ребенке и была оборвана внезапным уханьем филина.

Гера встал из-за стола и прошелся в темноте. Спать ему не хотелось. Он шагнул к двери и нашел выключатель на стене. Свет, вспыхнув, ослепил. Гера закрыл глаза руками.

– Ну хорошо, допустим, ты права, когда не хочешь, чтобы я знал о тебе больше, чем знаю, – заговорил он вслух. – Я, например, тоже... Я, например, люблю своих родителей, но тоже не люблю, когда они во мне копаются или хотят знать обо мне больше, чем знают... Но у меня тогда вопрос – к тебе, к себе, неважно: с какой балды я такой мнительный и почему я вечно думаю о тебе черт знает что? Так неотвязно думаю, что мне делается плохо – почему? Это болезнь? Пусть так, но отчего я заболел? А оттого я заболел, – вдруг осенило Геру, и он бросился к столу, к компьютеру. Поставил точку после ребенка и продолжил торопливо, боясь упустить мысль:

«Но отчего я заболел? А оттого я заболел, что тебя – две. Тебя в тебе две – вот что сбивает меня с толку и тревожит, вот что терзает как болезнь. В тебе есть ты – обыкновенная и необыкновенная, с твоими вздохами и смехом, слезами, лепетаниями и разговором невпопад, то грустная и погруженная в себя настолько, что и не растормошить, а то веселая, насвистывающая во всю силу губ какую-нибудь мужскую песенку, да так, что от тебя шарахаются прохожие. Любящая всех собак и ненавидящая кошек. Радующаяся самому ничтожному подарку и способная расплакаться мгновенно, услышав мало-мальски неприятное известие. Обидчивая и виноватая, зараз съедающая три кусища торта с заварным кремом, способная по пять раз на неделе менять прическу – то в хвост ее закручивать, то расфуфыривать как куст – то есть живая. И есть в тебе другая ты – с глухим железом в голосе, спокойная, логичная и убежденная, не знающая сомнений и не терпящая возражений, всезнающая, как старая ведьма, произносящая свои сентенции и приговоры так гладко и так связно, будто бы ты, прежде чем их высказать передо мной, заранее их пишешь, и выучиваешь наизусть, и репетируешь их перед зеркалом... Есть ты – взахлеб рыдающая в постели, когда нам слишком хорошо, – и ты, вещающая, как училка перед двоечником, как проповедник перед толпами, и вот тогда я чувствую себя с тобою рядом не слишком хорошо. Но я терплю. Терплю и не могу понять, откуда ты такая – то есть вторая, с высокомерным и злым холодом в глазах...»

Гера измучился; он оторвал взгляд от экрана и огляделся, быстро моргая уставшими глазами. Две строгие старые женщины в тугих платках смотрели на него со стен, и он вдруг рассмеялся – новая мысль сверкнула в мозгу, как выуженная рыбка над солнечной поверхностью воды, и показалась ему смешной. Он вернулся к «трепотне», поставил точку после глазах и принялся записывать свою смешную мысль:

«Слушай, а может, ты у нас – сектантка? Может, в одной жизни ты – со мной, другую жизнь посвятила секте? Тогда вопрос: в чем твоя вера? Только лишь в том, что все телевизоры надо выкинуть на помойку? только лишь в том, что общаться эсэмэсками невежливо, а смайлики – и вовсе неприличны? Только лишь в том, что интеллигенция у нас в стране стала народом священников и скоро будет рассеяна по миру? И если уж ты сектантка, то почему меня не обращаешь? Я ведь тебе не чужой...»

Гера вновь встал из-за стола и вновь, взволнованный, заговорил вслух:

– Нет, если обращаешь, то, пожалуй, обращаешь. Не так, как всех, кого, допустим, ты обращаешь. Ты обращаешь меня медленно и постепенно, подчиняя себе и обволакивая своей любовью, как паучиха – клейкой паутиной... вот только не надо сейчас на меня обижаться. Меня, я думаю, по-другому обратить и не получится. Это лишь только дураков обращают, собрав в кучу, проповедями с завываниями. Умного надо по-другому, умного надо по-умному – по малой капельке, словно бы и незаметно. Это не я так думаю – я думаю, что ты так думаешь; ты так сама с собой решила. По-моему, ты неправа. Умному лучше все сразу высказать, в глаза – и он поймет. – Мысль о Татьянином сектантстве оставалась смешноватой, поскольку он не слишком верил в справедливость этой мысли. – Нет, я не утверждаю окончательно, будто бы ты – сектантка. Это я так, к примеру, так подумал...

Гера зевнул и вновь уселся за компьютер. Перебирая клавиши, перебирал в уме другие жизни, которыми могла бы жить Татьяна, когда она не с ним... Вспомнил разговор, последний перед бегством в Сагачи, – и был он об армейских нравах.