Крестьянин и тинейджер - страница 73

– Неопалимой купиной, – поправил бритый наголо спортивный парень, отходя от стойки с кружкой гота. Мелкие капли пота и воды, вытягиваясь, струились с его широкой шеи на живот, обвернутый зеленой простыней.

– Ну да, – сказал старик, разводя руками – ну разумеется, неопалимой, какой же еще.

– Я служу в Первом Неопалимовском переулке, поэтому я знаю, – пояснил парень добродушно и пошел за дальний столик у темного окна.

– Да, все мы рассеемся. Но те, кого ты тут назвал интеллигенцией, рассеются, как древние евреи, и станут, так сказать, священниками. Упрямыми священниками своей интеллигентской веры, гонимой отовсюду. А прочие – те будут ассирийцами.

– Но ассирийцы тут причем? – с рассеянной досадой спросил Гера.

– Один айсор – а мы так звали ассирийцев – однажды чистил мне ботинки у Белорусского вокзала. Они все чистили ботинки, и я не знаю, где они сейчас: давно хожу в кроссовках... Он чистил мне ботинки в начале января восьмидесятого. Он смотрит на мои ботинки, глаза не поднимает на меня, и тихо говорит мне: «Знаете, была такая великая страна Ассирия». Я говорю: «Конечно, знаю. Читаем, говорю, интересуемся». Он щеткою елозит по моим ботинкам и говорит: «Эта великая Ассирия со всеми воевала, бодалась, ссорилась и грабила, и не желала знать других занятий. И где теперь Ассирия – и где мы, ассирийцы?.. Ассирия исчезла, а мы чистим вам ботинки. Вы понимаете, о чем я говорю?..» Еще б мне было не понять: мы перед самым Новым годом вляпались в Афганистан.

– То есть айсор был прав, когда вам намекал? – рассеянно спросил Гера.

– Я долго думал: он неправ. Я даже и пять лет назад все думал: он неправ. Теперь я убежден: он прав, – сказал старик, потом продолжил тихо, почти шепотом: – Все тешим и дурим себя какой-то своей избранностью, – а сами предали свое дыхание за право ничего не уметь, никого не любить, за право всем рвать пасть, а в целом говоря – за похвальбу, за небольшой, за неширокий ассортимент сосисок с соей, плеть.

Гера устал. Он молча допивал свое пиво. Старик, доев сосиски, разглядывал на свет остатки пива в своей кружке. В буфете, кроме парня из Неопалимовского переулка и его двух приятелей, больше не оставалось голых. Все, кроме них, были уже одеты; неторопливо доедали борщ, сосиски и допивали водку. Буфетчица сказала:

– Поторопитесь, господа, мы закрываемся. Вам всем осталось пять минут.

Остатки голых встали и, не выпуская из рук кружек, пошли прочь из буфета – одеваться.

А Гера с облегчением подумал, что вот пройдет всего лишь пять минут, и этот жалкий, этот много, путано и непонятно говорящий, многозначительный старик навсегда исчезнет из его жизни.

Старик не умолкал:

– Мир, ради которого я жил – я говорю обо всем самом дорогом, что со мной случилось в жизни, но еще больше о том мире, о котором я читал, мечтал и думал, для которого работал, а иногда и рисковал – он кончился нам в наказание. И все, что от него осталось – это какой-то пошлый, неумелый сериал, мыльная опера – мне остается только досмотреть ее, сколько успею досмотреть... Надеюсь, ты не думаешь, что я – о телевидении. Телевизор вообще смотреть нельзя, он – дрянь, позор, порабощение и свинство. В том новом, лучшем мире, который вылупится и произрастет на нашем перегное, телевизор будет запрещен, как нынче под запретом героин... Так вот, я – не о том, что в телевизоре, я обо всем, что еще копошится вокруг. Я этот сериал не понимаю, мне не дали ключа для понимания. Я ничего уже не понимаю. Я этих слов не понимаю. Я этих доводов не понимаю. Я логики поступков этих ни хрена не понимаю. И мне, Герасим, чтобы досматривать и понимать, нужен переводчик. Не просто переводчик, который может все перевести и объяснить, но переводчик, которому не безразлично продолжение сериала, и переводчик, который дорог мне. Ты понимаешь, я о Тане говорю. Так что прости старика.

– И не подумаю, – глухо произнес Гера.

– Вот-вот, – сказал старик печально. – Вот на кого придется мне оставить Танечку... И чем с таким неопытным умом ты ей поможешь? Что ей подскажешь в трудную минуту? Что сможешь посоветовать? О чем ты с ней поговоришь?.. Когда об этом думаю, я просто цепенею. И не хочу – а цепенею.

Буфетчица, в последний раз предупреждая о закрытии, погасила свет. В наставшей полной темноте раздался невеселый смех и недовольное, но и не злобное ворчание. Через минуту свет вспыхнул вновь.

Над столиком, за спиной старика, стояла Татьяна – в легкой куртке поверх футболки и в наглухо темных очках. Гера никогда ее в них не видел.

Татьяна сумрачно сказала:

– Все, на сегодня хватит.

Гера и старик послушно встали из-за столика и следом за Татьяной вышли из буфета.

На темной Селезневской, нисколько не таясь от старика, Татьяна попеняла Гере:

– Зачем ты ему брал пиво? Не говори мне только, что он – сам.

Она достала из кармана курточки ключи и протянула старику:

– Иди, я буду скоро... Сам дойдешь?

– Дойду. Вы только не деритесь, – сказал старик, забрал ключи и пошел прочь нарочно твердым шагом.

Когда он скрылся в темноте, Татьяна взяла Геру за руку.

– Ты сейчас куда? К своим? – спросила она и, не дожидаясь ответа, предложила: – Я провожу немного.

Гера высвободил руку. Татьяна промолчала. Заговорила лишь тогда, когда они вышли на Новослободскую и, не сговариваясь, повернули в сторону Савеловского:

– Ты почему хромаешь?

– Корова лягнула, – ответил Гера.

– Так себе шутка... – скривилась Татьяна. Еще немного помолчала, потом спросила: – Ты что, не мог мне позвонить? Себя расстроил, всех поставил в такое положение.