Крестьянин и тинейджер - страница 76

Ночью ему приснилось это стадо, но он во сне его не видел. Знал, что оно давно идет за окнами, идет бесшумно, чтобы немцы не расслышали, – а сам сидел спиной к окну, на полу, и, чтобы не бояться стада, играл с сестрицей в чурочки. У сестры было багровое, красное лицо, и это было лицо Санюшки. Она капризно и обиженно глядела на него, потом, махнув ручонкой, раскидала чурочки по всей избе, и Панюков проснулся.

Пока он делал свою обычную утреннюю работу, в ногах поднимался зуд, в нервах – ярость и досада.

– Вот гад, – твердил он, ясно вспоминая обидные глаза московского мальчишки, потом прищуренные, сонные глаза Кондрата, потом и быстрые, куда- то убегающие глаза Игонина, и повторял:

– Вот гад, плеть.

К полудню ярость поднялась до той отметки, выше которой, как ему казалось, наступает удушье.

– Нет, – говорил он сам себе, укоризненно качая головой и бродя туда-сюда вдоль огородных грядок. – Нет, плеть, нельзя так... Надо умом раскинуть, но спокойно; надо обдумать что-то, а то нельзя так больше, потому что я так больше не могу.

Спокойного обдумывания не вышло. Как только Панюков попытался все обдумать, нервы сорвались с привязи, и даже Багров-внук не смог ему помочь – буквы и прыгали, и плыли перед глазами. Панюков вернул Аксакова в зазор между кроватью и стеной и, чтобы ничего уж не обдумывать, наоборот, забыться, включил телевизор. Там слепая и давно мертвая болгарская старуха как раз собиралась высказать свое очередное проницательное предупреждение. Она подняла кверху плоское, безглазое лицо, медленно открыла рот, но Панюков так и не смог узнать, о чем она предупреждает: в его «Айве» пропал звук.

Он встал с кровати, постучал по «Айве» кулаком – звук не вернулся. При мысли, что настало время покупать пятый телевизор, Панюкову отчего-то сделалось страшно, и безо всякого обдумывания к нему пришло решение.

Сначала он не мог это решение выразить словами – одной лишь твердой маршевой походкой, которой шел к шоссе.

В четыре пополудни он был уже в Селихнове. Нашел в администрации электрика Рашита, вызвал его на разговор.

Они зашли за угол, сели в тени на корточки, и Панюков спросил:

– Купишь мою корову?

– Можно, – сказал Рашит, – но много за нее не дам, она у тебя старая.

– Это неважно, сколько дашь, – с угрюмой решимостью сказал Панюков. – Мне больше не нужна корова.

Рашит насторожился:

– Я тебя, кажется, не понял. Я думал, ты другую хочешь, вместо этой.

– Нет, никакой другой не будет. И кур моих возьми.

Рашит посмотрел Панюкову в лицо. Долго молчал, потом сказал:

– Зачем ты так? Может, не стоит? Я не отказываюсь, но и ты подумай: может, не надо?

– Мне лучше знать, что надо, что не надо.

– Ты все-таки подумай, – произнес Рашит. – На другой год здесь будут мачту ставить для мобильников. Купишь себе мобильник и будешь всем звонить: «Эй, люди, как вы там живете? а я вот так живу»... Мачту эту не сейчас поставят, на другой год, но обещают точно. Мне сам сказал, пока что по секрету. Ты только потерпи...

– Нет, нет, – решительно возразил Панюков, – не будет другого года.

– Не будет, ну и ладно, – бросил спорить Рашит. – Когда забрать корову? Я могу – в пятницу, могу и в понедельник.

– Нет, завтра утром забери. Чем раньше утром заберешь, тем лучше.

– Заметано, – Рашит встал с корточек и протянул руку Панюкову, помогая встать и ему, – но я, чем раньше заберу, тем меньше дам.

– Заметано, – согласился и на это Панюков. Отпустил руку Рашита и твердой маршевой походкой зашагал из тени прочь.

Вернувшись в Сагачи под вечер, он первым делом взял с подоконника тетрадку в клетку, куда записывал показания электросчетчика и траты, выдернул из нее двойной листок, задумался ненадолго, как к Гере обратиться: просто «Гера» с запятой или же «Гера» со знаком восклицания, а то и «Уважаемый Герасим», но тогда точно – с запятой; в конце концов решил никак не обращаться, надел очки и красной шариковой ручкой, крупным и круглым, почти женским почерком принялся медленно писать:

«Ты не сказал, когда вернешься из Москвы, а я ждать не могу, поэтому пишу. Я уезжаю навсегда, меня не жди. Или живи один хоть в двух домах, сколько захочешь, или за тобой приедет дядя Вова, если родители твои не захотят, чтобы ты здесь жил один. Оставляю тебе половину денег, которые мне заплатил твой отец, и все те деньги, что он прислал тебе на еду. Тебе останется много молока. Разлей его по тарелкам и в тазики. Положи в каждую тарелку и в каждый тазик по кусочку черного хлеба, и скоро выйдет простокваша, которую ешь вволю. Если приедешь, когда молоко уже скиснет, значит, так тому и быть, не обращай внимания. Просто его вылей на дорогу. В холодильнике еще полно мяса, жарь или вари с картошкой. Можешь и макароны по-флотски, если можешь. С огорода ешь все, что уже поспело, только сперва помой и почисть. Будешь уезжать навсегда – запри дома, ключи отдай в администрацию. Будь здоров, – здесь Панюков задумался, как лучше подписать письмо, своим ли именем Абакум или одной лишь первой буквой имени, но вспомнил – Гера его имени не знает, и подписался просто: – Панюков».

Думал собраться в путь до ночи, но, подоив корову, ощутил во всем себе, даже и в мыслях, такую усталость, что еле добрел до кровати. Сразу уснул и спал почти без снов. Только под утро, перед самым пробуждением ему приснилась дверь, полуоткрытая, там был неясный свет и кто-то находился там, за дверью, будто ждал его. Он сразу понял: Санюшка – и пробудился, улыбаясь.

С утренней дойкой запоздал, отчего-то ее откладывая. Доил лишь в семь. Сцедив во флягу молоко, стал ждать Рашита. Рашит приехал в восемь, на грузовой «газели», за рулем которой был Грудинкин. Рашит сбросил на дорогу картонные коробки из-под стиральных порошков, для кур, с дырками по бокам, чтобы куры в них могли дышать. Куры долго разбегались по огороду и не давали загнать себя в коробки.