Местечковый романс - страница 125

Долго, очень долго мы ждали, когда поезд тронется. Спасибо всё время молившемуся Меиру Жабинскому — он, должно быть, сумел поторопить Господа. Не по Его ли велению машинист, насытившись паровозными гудками, нажал наконец на рычаг, поезд двинулся вперёд, и мы распрощались с Латвией?

Глубокой июньской ночью, усталые, но полные надежд мы пересекли границу России.

Утром мама рассказала, что все беженцы, не считая детей, уснувших мёртвым сном на жёстких полках, припали к вагонным окнам и стали смотреть на звёздное русское небо. Не стыдясь друг друга, они вытирали рукавами победные слёзы. Только Меир Жабинский раскачивался из стороны в строну и не выпускал из рук молитвенник.

— Неужели в России нет ни одной приличной ешивы? — по-прежнему допытывался он.

…Четыре трудных года мы с мамой (отца тут же призвали в армию и отправили на подготовку в Балахну) провели на чужбине: сначала в глухой деревне под Ярославлем, где остались одни полуголодные дети, старики и женщины, а также не призванные из-за увечья в армию мужчины, потом в казахском ауле у подножия Тянь-Шаня и напоследок на Урале — в шахтёрском посёлке Еманжелинские копи.

В Литву мы вернулись в 1945-м, а через год я, выпускник школы имени генерала Черняховского, вслед за отцом и его младшим братом Мотлом самостоятельно съездил в Йонаву.

Я долго бродил по родному местечку, как по кладбищу: от дома на Рыбацкой улице к дому на Ковенской; от дерева к дереву; от бывшего магазина Эфраима Каплера до конюшни балагул Шварцманов; от начальной школы, в которой когда-то учился, до Большой синагоги. Кроме увязавшейся за мной бесхозной дворняги, мне не с кем было поделиться нахлынувшей печалью. От моей уютной Йонавы, которая когда-то была обжитым еврейским островом, не осталось и следа…

Я пришел на станцию и услышал объявление, что поезд Рига — Вильнюс опаздывает на четыре часа. Я решил снова пойти на Рыбацкую к дому бабушки Рохи, которая, казалось, ещё вчера провожала меня в неугодную ей идишскую школу. Может, увижу кого-нибудь в окне. Может, кто-то выйдет на крыльцо. Но окна были плотно завешены, и крыльцо пустовало.

Мимо меня по улицам сновали незнакомцы, я вглядывался в их лица — вдруг узнаю какого-нибудь старожила, но никого, увы, не узнавал. Честно говоря, я уже жалел, что не остался на пустынном провинциальном вокзале с недочитанными рассказами Мопассана. И вдруг — надо же! — на перекрёстке той же Рыбацкой и Ковенской, у памятного мне столба электропередач с оборванными проводами, где я когда-то встречался со своей одноклассницей Леей Бергер, мелькнуло знакомое лицо. Сначала я подумал, что обознался, но, когда внимательно вгляделся, даже ойкнул от неожиданности и неприлично громко на всю улицу закричал:

— Юлюс!

Мужчина обернулся и бросился ко мне:

— Господи! Кого я вижу! Гиршке! Сын Шлейме Кановича! Моего учителя!

Юлюс обхватил меня своими, как любил говорить дядя Шмуле, трудовыми, мозолистыми руками и крепко, как младенца, прижал к груди.

— Как я рад, как рад! Вот это встреча! Ты надолго?

— Поезд через четыре часа.

— Никуда я тебя не отпущу. У меня свой дом, три комнаты, собственный «Зингер». Теперь я в Йонаве знаешь кто? Ни за что не угадаешь.

— Кто?

— Главный, можно сказать, портной, как понас Шлейме Канович. Поужинаешь у меня. Данута, моя жена, заварит чай, попьём с крестьянским сыром и брусничным вареньем. Выспишься, а завтра уедешь.

— Спасибо, не могу. Не хочу волновать маму.

— А мы сходим на почту, позвоним в Вильнюс поне Хенке и успокоим её. Она только порадуется нашей встрече.

— В другой раз. Ладно?

— Ладно. Без вас, евреев, наша Йонава, конечно, уже не та, — сказал Юлюс. — Почти все твои соплеменники остались тут, но только в Зелёной роще, в окрестных оврагах и песчаных карьерах. Там их расстреливали. Никого не пожалели.

— А вы что? Сидели и не вмешивались? — горько усмехнулся я.

— Если бы кто-нибудь бросился их спасать, сам бы лёг рядом. Я был вынужден переехать из Йонавы в Купишкис. Эти парни с белыми повязками называли меня жидовским подкаблучником и запросто могли со мной расправиться.

Юлюсу этот разговор был неприятен, и он поспешил его поскорее закончить.

— Как живет понас Шлейме? Как поне Хенка? — спросил бывший подмастерье.

— Слава Богу!

— А мой отец связался с теми, у кого совесть нечиста… Сразу после войны его за пособничество, сам знаешь кому, арестовали и сослали в Сибирь. Сейчас он там не двор Каплера подметает, а, как когда-то твой дядя Шмуле, вкалывает на лесоповале и смывает вину потом. Мама в сорок втором умерла от рака.

Время шло, и я стал прощаться.

— Куда ты, Гиршке, так спешишь? У нас ведь в запасе ещё много времени.

— А давай-ка спустимся с тобой к Вилии. Пять лет с ней не виделся.

— С Вилией?

— Да.

— Река сильно обмелела, но поплавать можно. Только знай: напротив плакучих ив — страшные омуты. Пойду с тобой вместе. С берега в воду — и наперегонки!

Вместе так вместе. С Юлюсом так много было связано… Отец верил в него и не ошибся. В погромах земляков-евреев он, в отличие от своего родителя, не участвовал, к убийцам не примкнул, сидел дома и старательно строчил на «Зингере».

Мы спустились по косогору к реке моего детства. Перед возвращением в Вильнюс я решил ей низко поклониться и в молчании постоять на знакомом берегу.

Когда мы подошли к самой кромке воды, мне вдруг почудилось, что вместе с нами к реке спустилась и моя бабушка Роха-самурай.