Дом, в котором… - страница 99

Курильщик держится за голову, с удивлением отмечая, что она отчего-то перестала болеть. Он тоже не сдержал смех, и теперь ему не по себе. Как будто этим он предал Черного. Одинокого, взбешенного Черного, которого так мастерски довели. Интересно, заметил ли он, что Курильщик тоже смеялся?

Горбач и Македонский переворачивают кровать на место и принимаются собирать вещи.

– А вообще-то… – задумчиво говорит Горбач, – вообще-то бультерьеры очень мужественные и преданные животные.

– Кто же спорит? – спрашивает Слепой.

Горбач пожимает плечами:

– Не знаю. Мне как-то показалось, что вы их недолюбливаете.

Табаки разражается счастливым кудахтаньем.

Магнитофон орет в полную громкость, и Слепой поспешно приглушает звук.

– Уцелел. Повезло Черному.

Сфинкс передергивает плечами, чтобы пиджак сел правильно. На щеке его налипли чаинки, ворот рубашки стал коричневым.

Курильщик ощупывает шишку на лбу. Должно быть, от нее и прошла головная боль.

– Кстати, а с чего вы взяли, что снаружи у Черного будет обязательно бультерьер? – спрашивает он Сфинкса.

[Черный]

…Я спустился на первый, ноги сами несли, я почти не шел и почти не думал, только слушал то, что затухало во мне, как горячие угли. Дверь, и еще дверь. Стеклянная будка, где нет никого, а если бы и был, ему меня не остановить. Я просунул руку в окошко и сдернул ключ со щитка. Последняя дверь. Входная. Я открыл ее. Самую толстую и тяжелую, единственную настоящую из всех. Единственную, ведущую куда-то.

Шаг – и блеклый вечер в лицо, и лестница уже другая, не измозоленная взглядами. И воздух другой… Воздух свободы. Только для меня одного.

Я шел, пока Серая Тюрьма не исчезла из виду. Я шел, и мимо меня проехал автобус. И прошел человек. Я посмотрел на него, и он пошел быстрее. Почему-то. В Наружности не принято глазеть. Откуда ему знать, что для меня значит незнакомое лицо.

Я шел, а вокруг меня струилась Наружность. Люди спешили. У них у всех был дом. У каждого – свой. И они спешили туда вернуться. В каждом доме – разукрашенная елка и подарки, спрятанные в тайных местах. Там ждали праздника, разжигали камины и верили, что седобородый в колпаке, с мешком открыток влетит в печную трубу на запряженных оленями санях. Прямо так. Это было в каждом окне. В каждой из крохотных желтых заплаток, которые уже светились.

Людей становилось больше. Они спешили с покупками, с разноцветными пакетами, хлопали дверцами машин и несли, несли, каждый в свою нору, маленькие осколки счастья, перевязанные лентами и бечевками. Я был одинок среди них. Бездомный, лишний. Целый, да. Но все равно не один из них.

Пар изо рта застывал белым облаком. Я шел быстро, и вдруг понял, что на мне только майка и жилет. Должно быть, поэтому они и шарахались от меня, наружные люди. Они, их дети и собаки…

Бультерьеры! Меня бросило в жар. Холод отскакивал от лица. Я старался не думать. Вообще ни о чем. Но в голове вертелось: бультерьеры, бультерьеры, бультерьеры. Я чуть не прокричал это вслух! Потом меня отпустило. Я остановился. И повернул обратно. Ноги сразу отяжелели, а голова вжалась в плечи. Не от холода. Я ушел бы оттуда в любой момент, прямо так, раздетый. Я ни разу не обернулся бы, я жил бы под мостами, питался крысами и был бы счастлив. Если бы только мог быть уверен в том, что я такой, как все.

Даже сейчас… Я пытался говорить с ними, а они только смеялись. Даже когда я перевернул их вместе с кроватью, они смеялись. «Почему, почему?» Я сказал это вслух и сам испугался. Как сумасшедший, как псих. К черту бультерьеров! Они уверены в том, что Наружности нет. Все, даже те, кто бывал там. Их смех не от страха – от уверенности. Можно ли жить среди психов и не сойти с ума? Они заразили меня страшной болезнью, хуже проказы, хуже любой безногости. Когда миллион лет назад они назвали себя Чумными, я только смеялся. Пока чума не поползла во все стороны. Пока она не сожрала все вокруг. Я слишком поздно понял, что это правда и что это совсем не смешно. Я только одного не мог понять: ведь этот день когда-нибудь придет. Они же не смогут остановить время, сколько бы ни смеялись. Ведь не смогут?

Я споткнулся. Снег голубел, фонари зажглись на столбах. Вот же она – Наружность! Я в ней! Я дышу ею прямо сейчас!

Моя тень топала, размахивая руками и выкрикивая сумасшедшие слова. Кого я уговариваю? Неужели себя?

Я пошел дальше. Дом держал накрепко. Бультерьер на поводке. Да. Все, что было важно для меня, для них просто не существовало. Если бы можно было не думать об этом, я бы не думал, я просто сбежал бы оттуда. Но, проживи я в Наружности хоть сорок лет, я все равно знал бы, что они – по-прежнему в Доме, сидят там, невидимые, поют свои дурацкие песни и смеются надо мной. Я думал бы об этом днем и ночью, и это мешало бы мне жить. Поэтому мне необходимо было дождаться весны и начала лета, увидеть самому, своими глазами, как их увезут одного за другим, как заставят поверить, ткнут носами в Наружность, которой, по-ихнему, нет. Я хотел увидеть это, и успокоиться. Я не стал бы смеяться над ними, мне достаточно было бы знать, что это в конце концов случилось. И пусть мне пришлось бы ждать еще целую вечность.

Даже Волк. Даже он не хотел понимать. Даже он жил только здесь и только сейчас. И самым главным было – стать вожаком. Это заслоняло ему и солнце, и наружный воздух. Я знал, что не стану смеяться над ними в память о нем, потому что и он был таким. А ему уже ничего не докажешь.

Я пробовал. Ночами, на чердаке, вдыхая пыль и засохший мышиный помет. Свеча оплывала на ящик, и наш с Волком шепот прокрадывался наверх, к чердачным балкам. Может, я и не был счастлив тогда, но ближе к счастью я не бывал. И это все, что у меня осталось. Свечка, темнота и наши общие планы. Они потеряли смысл теперь, когда его не стало. Это было нужно ему, а не мне. И глупо идти одному той дорогой, которую мы придумывали вместе. Тем более, что он тоже не верил до конца, а значит, был одним из них. Ночами, в сигаретном дыму, он двигал их, спящих под нами, как шахматные фигурки, переставляя с места на место, выбрасывая вон. Он зачаровывал своей уверенностью, заставлял собой любоваться, а потом его самого отбросило прочь, как сбитую ногтем пешку, и вся его уверенность не спасла его, как и их не спасут их вера, смех, песни и глупые истории.