Мягкая ткань. Книга 1. Батист - страница 38
Появились и совсем новые явления, о которых петербуржцы давно забыли, а именно – нетопленные в холодное время года помещения, целые комнаты, целые этажи, которые порой оставались без отопления, потому что не было угля и дров или дрова были так дороги, что не хватало денег, чтобы протопить такие большие квартиры, – это началось еще в 1916 году, комнаты чаще запирали, но далеко не всегда, порой кому-то приходилось находиться и в ледяных, почти обледеневших помещениях, и вот, когда уже наступила революция, Вера порой накидывала на себя пальто и сидела там нарочно, читая книгу, переворачивая страницы пальцами в перчатках, и ей почему-то было хорошо, она делала это специально, но, конечно, чтобы никто не видел, и она была уверена почему-то, что все правильно, что наступает какая-то расплата, время платить по счетам, и придется платить всем, и ей в том числе, и что так правильно, потому что лежащие на земле солдаты со своими шинелями, со своим запахом, со своим голодным блеском в глазах вызывали у нее все большее и большее чувство вины, и она понимала, что они все виноваты перед ними, все, и она тоже, потому что носит дорогие платья, ест дорогую еду, а это уже нельзя, это уже невозможно, поэтому все то, что сейчас с ними происходит – отсутствие хлеба, теплых булок по утрам, варенья, тепла в этой дальней комнате, – хорошо, правильно, так и должно быть…
Однажды она поделилась своими мыслями с ним.
– Да что за ерунда, – мягко ответил Весленский. – Что же тут правильного? Во-первых, вы простудитесь. И всем уже будет плохо, а не хорошо. Во-вторых, ну черт побери, что за нелепое чувство вины? Перед кем? Перед всеми?
– Нет, это не чувство вины, – колеблясь, сказала она. – Это чувство совсем другое.
Ну как она могла объяснить? Она читала, много рисовала, разговаривала с сестрами, искала работу, собиралась поступать на курсы медсестер, но ее одиночество было обусловлено тем, что другой, внутренний мир, переполнявший ее, эти мучительные сны, он был столь же реален, как и первый, – и в нем она жила куда более трудной и куда более полноценной жизнью.
В обычном мире она вставала утром в своей комнате одна. В другом мире она просыпалась в огромном помещении вместе с сотнями женщин, одинаково одетых. В первом мире она завтракала со своей семьей, любимыми сестрами, мамой и папой, в другом мире – она ела одинаковую еду с этими сотнями женщин, в страхе от того, что может не успеть и остаться голодной.
Причем это не была тюрьма, понимала Вера. Это был ее добровольный выбор. Это была ее новая жизнь. Коммуна.
Она все-таки решилась об этом сказать:
– В новой жизни у всех не будет теплых комнат.
– Что? – изумился Весленский.
– И не будет обеда из трех блюд.
– О чем вы говорите? – осторожно спросил доктор.
– О революции, – сказала Вера просто. – Ведь вы же тоже ей служите.
Весленский молчал. У него была такая черта, она давно это заметила: когда ему было трудно отвечать, он молчал, но ей не было обидно, казалось, что он просто обдумывает свой ответ и будет обдумывать еще целую вечность, может быть год, сколько надо.
Постепенно, шаг за шагом, вечер за вечером, она рассказала ему все. Это случилось не в первый, а во второй его приезд, после переворота.
В этих снах, о которых она ему рассказывала, ее жизнь была совсем не такой, как здесь, в реальном Петрограде.
Вставали по звонку…
Вставали по звонку, и, хотя Вера не слышала его никогда, оказываясь там уже после того, как он прозвучал, она знала, что все они встают вместе, вместе должны одеваться, потом умываться и идти в трапезную.
Эти люди никогда не казались ей злыми, нет, они были очень добры, но непрестанно мучило другое – все они были ей чужими, она не могла запомнить ни как их зовут, ни какие у них глаза и привычки, и самое главное, она не знала, зачем они здесь, и тем не менее вся ее жизнь должна была проходить у них на глазах.
Вере постоянно казалось, что она здесь новичок, ничего не знает, и самым мучительным было это бессилие – она ничего не могла тут найти. Искала гребешок, заколку, ходила по комнатам, заглядывала во все углы, становилась на колени, залезая под ряды одинаковых коек – на нее смотрели с удивлением, но она все равно ничего не могла спросить. Она не знала здешнего распорядка дня, каждый раз необходимость вместе куда-то идти и что-то делать была для нее неожиданной. Иногда приходилось даже вместе куда-то ехать, они все садились в вагон, обычный железнодорожный вагон, долго ехали, и тогда приходилось искать их новый дом, и она кружила по незнакомому городу, иногда под дождем, иногда в метель, чаще просто ночью, когда не видно ни зги, стучала в незнакомые двери, спрашивала, ощупывала бумажку с адресом, и это продолжалось часами, она сбивалась с ног и все равно ничего не могла понять, найти, почувствовать покой.
Самым неожиданным было то, что среди незнакомых часто попадались и знакомые, даже родные, но они ее не узнавали. И, конечно, больше всего ее поражала скученность, теснота, многолюдство этой жизни, в которой она жила из ночи в ночь со все возрастающим чувством, что эта жизнь – она и есть настоящая, истинная, подлинная.
В этой жизни, которая захватывала ее все больше и больше, она всегда оставалась одна, постоянно чувствовала свое чудовищное одиночество – в самой гуще людей, которые почему-то все жили вместе.
– Интересно, – сказал он. – Очень интересно. А почему вы считаете, что это как-то связано с революцией?