Мягкая ткань. Книга 1. Батист - страница 75

Он тянул и тянул это мгновение, не желая беспокоить Веру, а главное – менять такую волшебную позу, догадываясь, что во сне жена чувствует то же самое и растворяется вместе с ним, доверяя ему свое тело и свою отлетевшую душу, а рука затекала все больше, пока совсем не становилась отдельным предметом, и он в темноте смотрел на свою ладонь, на белевшие в темноте тонкие кости, на волосы, покрывавшие внешнюю ее часть… Эта отдельная от него рука значила что-то – бестелесность, безмолвие их лучшего времени, но он никогда не мог разгадать этого до конца и просто смотрел на руку коротким недоверчивым взглядом, то и дело переводя его вверх, в пустоту.

В тот день, отчитываясь перед товарищами о проделанной работе, верней, о теории реального воскрешения, или марксистского бессмертия, или теории генной памяти, которая давно уже в нем бродила, но никак не могла найти выхода, а Вера помогла, доктор вдруг ярко ощутил тщету.

Тщета была в том, что восстановить тело Веры будет, наверное, вполне возможно. Как и воскресить ее память. Пусть не при нем, пусть после, когда-нибудь. Однако ту связь между ними, возникавшую, когда они лежали в постели, обнявшись, ничто и никто уже не восстановит.

Именно это понял доктор в клубе табачной фабрики, перед тем как внезапно потерять сознание и под испуганные крики присутствующих дам медленно сползти вниз.

Глава восьмая
Универсальный портной (1918)

После Весленского в дом к Штейнам повадился ходить комиссар Стасович.

– Ударение на втором слоге, – сказал он всем трем сестрам, когда знакомился.

Это было почему-то так смешно, что Надя сделала книксен, чтобы не расхохотаться и не попасть впросак.

– Хорошая квартира, – добавил, задумчиво осматривая помещение.

Портной Штейн, который уже привык к посещениям молодых людей, вежливо пригласил его присоединиться к семейному обеду.

Как ни странно, несмотря на то что портной не принадлежал к высшей прослойке общества, то есть не состоял на службе ни у нового, ни у старого государства, даже в голодном восемнадцатом году обеденное меню у него в доме оставалось пристойным. Ничто не могло сломать эту традицию. Казалось, если жена не подаст вкусно пахнущий суп в дымящейся тарелке, мир рухнет, погаснет солнце и Петербург внезапно пойдет ко дну. Она готовила его из репы, из тыквы, из селедки, из топора, из чего угодно. Но суп был. Была картофельная запеканка на второе, это уж в самые трудные времена.

Единственное, что исчезло совсем, – хлеб.

– Я не понимаю, – говорил Штейн Стасовичу, аккуратно поднося ложку ко рту, – ведь хлебопеков не расстреляли. Печи имеются, мука тоже, дрова можно достать, в этом есть революционная необходимость, извините – достать дрова. Чтобы испечь хлеб, извините.

– У кого есть? У вас? – обиженно спрашивал Стасович, тоже поднося ложку ко рту.

– У меня нет. Моя жена, к сожалению, не умеет печь хлеб. Но мука есть. Мука в городе есть, – упрямо повторял Штейн.

– Откуда вы это знаете? – пронзительно смотрел на него Стасович.

– А куда она могла деться? – простодушно отвечал портной. – Были запасы на случай войны. Ну об этом же все знают, товарищ Стасович. Это же общеизвестный факт.

Стасович хмуро молчал, и мамаша Штейн, грозно глянув на мужа, бросилась подавать запеканку.

– С чем запеканочка? – уточнил Стасович.

– Картофельная. К ней рыбка.

– А…

Чтобы прервать затянувшееся после этого молчание, мамаша Штейн, как бы спохватившись, вынесла из буфета небольшой графинчик.

– Вина нет, вы уж извините.

– Да ничего, – сказал Стасович, галантно наливая притихшим сестрам водку в высокие хрустальные рюмки. – Даже лучше. За вас, дорогие мои!.. Марк Сергеевич, – важно произнес, с удовольствием опрокинув в себя рюмку, – если у вас будут какие-то проблемы, вы же знаете…

– Знаю, знаю, – благодушно закивал портной. – Благодарю вас, товарищ Стасович.

Портной Штейн довольно смело держался за этим обедом (и за другими такими же) и со Стасовичем, и с другими товарищами, не только потому, что с потенциальным женихом потенциальный тесть обязан держаться твердо, не подобострастно, с сознанием старшинства и даже некоторого превосходства, так велел семейный долг и древняя традиция, но и потому, что ни в каких услугах новой власти портной в общем-то не нуждался, по крайней мере тогда, в 1918 году, когда жизнь рушилась, он этого вовсе не ощущал, за редкими печальными исключениями, никто в доме вообще не слышал, чтобы папа говорил о неприятностях, это он считал неприличным, и причина этого твердого положения, как смутно догадывалась Вера, была в его работе, ибо платья, брюки, пиджачные пары, а также фраки, костюмы, жилетки, сюртуки, для свадеб, для похорон, для помолвок, для торжественных случаев, для выезда, для визитов, для поездок – в этом городе шить не переставали ни на один день, ни в этом, 1918-м, ни позже, ни раньше, никогда.

В это трудное время деньги стоили мало, поэтому с портным расплачивались услугами, самого разного свойства, Штейнов не посылали, например, на трудовую повинность, рыть траншеи, класть шпалы, заготавливать дрова, впрочем, записать семью портного в эксплуататорские классы было бы, наверное, тоже как-то не очень логично, однако кто там их разберет, Надя хотела идти рыть канавы добровольно (насмотревшись на то, как Вера добровольно сидела часами в холодных комнатах и читала), но папа так на нее заорал, что Надя проплакала всю ночь, но больше об этом не заикалась, их не пытались уплотнить или выселить, хотя товарищ Стасович, был не первым, кто обращал внимание, что квартира хорошая, и даже очень, дрова, картошка, чай, иногда и сахар, все это появлялось в доме как-то спокойно и исправно, клиенты же по-прежнему звонили в дверь бесперебойно, и как правило даже не здороваясь, торопливо, проходили прямо в кабинет, на примерку, или получение готового заказа, или на первый разговор, когда портной, как он сам говорил, был вынужден узнавать интимные цифры, то есть особенности фигуры, как правило, мужской, хотя Штейн шил и для женщин, здесь он был не так знаменит и велик, но уникальность его дара состояла именно в том, что это был универсальный портной, он имел, конечно, компаньонку, мадам Ларису, которая доводила платья до ума, но все-таки первую примерку, раскрой и общий замысел осуществлял он сам, остальное делала мадам Лариса, единственное, с чем была проблема в этом жутком 1918 году, так это с тканью, только со своим материалом, все громче и громче звучал из-за дверей кабинета голос отца, нет, простите, ничем не могу вам помочь, у меня нет таких возможностей, а что же я могу сделать, ищите, спрашивайте, нет, у меня нет никаких связей, я скажу что вам нужно, пишите, и дальше отец произносил слова, каждое из которых было знакомо Вере с детства, она была, пожалуй, единственной из сестер, которая любила слушать, как папа говорит с клиентом, не стеснялась этого, любила звук швейной машинки, скрип ножниц, его мурлыкание, когда он садился за работу, и вот эти волшебные имена – батист, шелк, ситец, креп, парча, газ, сукно, чесуча, паплин, кримплен, три аршина, два вершка, четыре с половиной сажени, эти слова не менялись год от года, ну или почти не менялись, они были как заклинание волшебника, и Вера понимала, что это действительно такое волшебство, такой вид волшебства, жить, как они, в голодном военном городе, где убивают прямо на улице, жить большим домом, принимая гостей, с этими скудными, но все равно вкусными домашними обедами, этим неизменным бытом, продолжать жить, не замечая ужаса, не замечая нужды, не замечая самого времени, это был замкнутый, но не душный, вкусно пахнущий, но не шибающий в нос, маленький, но не крошечный, истинно волшебный мир, который держался только на папе, на этих нитках и иголках, на его руках, на его клиентах, на его таланте, а еще больше на всеобщих человеческих привычках – в любое (даже такое) время находить время и возможность для свадеб, помолвок, торжественных случаев и похорон, выглядеть прилично, шить к случаю платья, кроить костюмы, не уметь ходить только в старом, все это были старые вечные привычки, на которых еще как-то держался