Мягкая ткань. Книга 1. Батист - страница 83
Объяснить себе это сравнение доктор не мог, да и не пытался.
Усилием воли он сосредоточился на самой процедуре.
На самом деле, экспертов (его, Дейниса, Лунсберга и Калашникова) привозили сюда уже два раза, в ночное почему-то время, сдвигали плиту, освещали раку фонариками, делали фотографии, брали анализы, чтобы лучше подготовиться – все эти тайны были ему смешны, к чему тут можно было подготовиться, – поэтому вид вскрытых мощей был ему уже знаком, не было того эмоционального шока, даже, скорее, ужаса, который охватывал сейчас тех, кто по призыву или приказу товарища Григорьева по очереди подходил и впервые заглядывал туда. Здесь были и товарищи, которые все же снимали шапки, заглядывая туда, и люди – все смешались в этой общей очереди. Христенсен бубнил текст для протокола, Калашников записывал, а доктор все оглядывался вокруг – в притихшем храме слышалось легкое движение воздуха, как будто гулял неизвестно откуда взявшийся ветер, внезапно освещались темные углы, постоянно хлопала входная дверь.
Храм был невыносимо прекрасен.
Доктор подошел к толпе монахинь.
Здесь все выглядело как-то по-другому. Слез лилось много, но, скорее, тихих. Все держались торжественно, многие были даже нарядно одеты, доктор определил это по каким-то трудно различимым деталям.
– Господь тебя простит! – тихо сказала одна из них и дала доктору прямо в руки свечу.
Он отшатнулся от неожиданности, но свечу взял – мысль была угадана.
Простит ли?
Подойдя в свою очередь к раке и подняв свечу над головой – как бы для того, чтобы лучше видеть, – доктор постарался запомнить все в этом торжественном свете. Во время вороватых ночных осмотров он как-то не обратил внимания на запах, а теперь ему стало очевидно, что ничего общего с запахом вскрытой могилы он не имеет – стоял сладковатый, таинственно-приторный, невероятный запах цветения, так могли бы пахнуть старые иссохшие цветы. Очевидным было и то, что лежавшая княгиня казалась нарядной, – как будто все эти цветные ткани готовы вновь сложиться в единое целое и облечь живую плоть. Но самое главное, что отметил доктор, – то невероятное чувство праздника, которое почудилось ему в толпе монахинь, ощущалось здесь очень сильно и было буквально разлито в воздухе: праздничный свет свечей отражал огромный нательный крест, празднично сияли старинные парчовые ленты, как бы висевшие над маленьким проваленным черепом, – это мерцание света, вобравшее в себя огоньки лампад, отблески кокард, цвета фуражек и тканей, распространялось и на неожиданные вещи, например, на платье товарища Прищепенковой, которое тоже сияло нежным зелено-золотистым цветом, как будто Прищепенкова превратилась в люстру и теперь распространяла вокруг себя неземное свечение, шедшее изнутри облекавшей ее ткани… В этом праздничном свете по-другому выглядели и люди: блаженно улыбался Вольский, все не расстававшийся с блокнотом, слегка светился Лунсберг и, конечно, очень красивы были сами монахини. У одной из них покатилась слеза, и доктору захотелось поймать ее на лету – она была нежно-серебристого цвета и издавала при движении звук – будто проснулся и сразу услышал птицу…
– Да-да, Игнатий Семеныч, я вас понял, – ответил Весленский археологу. – Однако вы не правы, они не молчат. У меня какое-то другое ощущение… Мы ведь не знаем, что на самом деле происходит с этими людьми, что они испытывают. Хотя и вопроса тут особого нет: то же, что и все, – изумление. Но по сути я с вами согласен – мне тоже кажется, что опасно все это, не стоит трогать в человеческой душе эти струны, слишком они древние, что ли…
– Да о чем вы говорите! – раздраженно откликнулся Дейнис. – Сотни вскрытых мощей по всей России, сотни только за один год! Понимаете? Нигде никакого возмущения, бунта, да и слава богу, а то расстреляют всех к чертовой бабушке. Просто стоят, в лучшем случае плачут. А вы же помните, как все они шли еще несколько лет назад, чтобы прикоснуться, припасть, отстоять на коленях часы, как бережно они несли пыль с этих святынь домой, в каком экстазе были эти толпы! Сотни тысяч! Миллионы! И что случилось за эти несколько лет? Чудо исчезло? Значит, оно было искусственным? Значит, это ничего не стоило? Я вот как-то не так себе это представлял…
Весленский оглянулся. Как хорошо, что Дейнис затеял этот разговор именно здесь, вдали от людей, они уже отошли на целый километр, никто не мог их подслушать, все-таки и у жюль-верновских чудаков бывают проблески здравого смысла.
– Да нет, коллега, – глуховато сказал он, – бывают и протесты. И попытки защитить, спрятать. Не в этом же дело. Просто все это как-то не очень хорошо. Как будто мы копнули то, что лучше бы оставить в покое. Некую неизвестную нам грань реальности. Я понимаю, что в устах ученого это звучит странно, но тем не менее.
– А мне вот так не кажется, – задиристо ответил Дейнис. – Я смотрю на это дело совсем по-другому…
И дальше он заговорил горячо, быстро, не давая вставить даже слово: Дейнис говорил о том, что если смотреть на это с точки зрения его археологии, все становится на свои места, становится частью процесса, ведь что такое случилось вчера, доктор, во время официального вскрытия, и что вообще происходит все эти дни, это просто раскопки, это археология, и не более, как и вся эта эпоха, уходя в прошлое, она оставляет все больше и больше следов, культурных слоев, которые надо изучать, смотреть на просвет, каталогизировать, комментировать, любая деталь важна, ну какой-нибудь там, я не знаю, совершенно дежурный момент, указ государя императора, еще вчера тошнило от этой рутины, от этой надоевшей азиатчины, мы, император всея руси, а сегодня? – ого-го, как это звучит, все эти табели о рангах, казавшиеся такими скучными, камер-юнкер, паж, лейб-медик, товарищ министра, государственный статский советник, весь этот чудовищный язык, который буквально все ненавидели, все общество, послушайте, вспомните, как он красиво, таинственно сейчас звучит, милостивый государь, о господи, это же чистая археология, а предметы материальной культуры, с каждым годом их будет становиться все меньше и меньше, всех этих камзолов, цилиндров, всех этих дамских штучек, каждое платье какой-нибудь идиотской фрейлины станет музейной редкостью, книги, газеты, чашки, ложки, рюмки, все будет быстрее и быстрее покрываться волшебной патиной времени, неудержимо стареть, не от времени, а от того, что вся эта эпоха уходит под воду, как Китеж-град, вся целиком, со всеми своими деталями, со всей своей сложной организацией, со всей своей политикой и культурой, вам всего этого жалко, мне нет, и знаете почему, потому что перед учеными открывается чудовищно просторная, ясная, сияющая перспектива изучения, описания, ведь раньше предметом археологии были лишь жалкие кусочки, обрывки, чудовищно малые участки, фрагменты целых великих эпох, но сегодня, сегодня, доктор, и я это ощутил в полной мере именно вчера, именно в этот страшный величественный момент, рядом со святой Ефросиньей, все меняется, буквально все, революция, доктор, но не социальная, а гораздо более важная, антропологическая, конец истории, то, что вчера еще казалось и было жизнью, сегодня стало предметом археологии, которая теперь станет наукой номер один, затмит физику и химию, математику и механику, ведь предмет археологии теперь становится неисчерпаем, и не нужно копать землю этими смешными лопатами, не нужно смахивать пыль времен этими смешными кисточками, все под ногами, все рядом, заходи в любой дом и бери, вы скажете, что это похоже на грабеж, а я вам скажу, что нет, неправда ваша, отныне преступлением станет излишняя щепетильность, старомодное, архаичное, чересчур этическое отношение к этим кускам еще живой, еще теплой жизни, нет, истина просит, требует, вопит: возьми скорей, отбери у них эти куски жизни, классифицируй, изучай, описывай, ибо скоро она исчезнет, скоро от нее ничего не останется, она уйдет в небытие, и произойдет самое страшное, на обломках этой цивилизации, мы не сможем извлечь из нее никакого урока, и знаете, что самое смешное, доктор, вы будете хохотать, возможно, но я скажу, самое смешное и самое странное, что пройдет не так много вр