Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна ( - страница 42
Взгляд китайца скользнул куда-то мимо меня. Я почувствовал слабый укол неозвученного вопроса. Но обстановка не располагала к тому, чтобы я сделался разговорчивым. Мои глаза, с невольным любопытством блуждавшие по безжизненным остаткам страстей, снова уцепились за что-то. На плоской каменной стеле — углубленный в нее, упрощенно-жалкий образ человекоподобного существа. Худые невыразительные руки и ноги, слишком длинные, не были врезаны в твердую поверхность резцом: их извлекли наружу, шлифуя эту поверхность более твердым камнем, диоритом или порфиром, — долго и мучительно, напрягшимися руками как бы втирая фигуру в каменный фон. Такое могло случиться только во времена, когда у людей еще не было ни бронзовых, ни железных орудий. И тот, кого с таким трудом изваяли, — наверняка бог. Не только потому, что судьба наделила это существо роскошным детородным органом; его руки, большие как деревья, вырастают прямо из плеч и, раскинувшись, заключают в благословляющее объятие все, что попадается ему на глаза (а поле зрения у него, как легко догадаться, весьма широкое). Могучий бог. Однако — как если бы творящий человек еще не вполне усвоил дерзкую точку зрения, согласно которой бог должен походить на него самого, — этому могучему существу дано в сопровождение священное животное, его второй образ: баран или олень, северный олень. Прежде мне уже доводилось читать о таких рисунках на камне. Но насколько же больше потрясает, когда ты — в антикварной лавке — встречаешься с живыми богами, с бессмертными! Тысячекратные изображения высшего существа для меня как бы сгустились в этот один грубый, сказочный, колдовской образ: гордые звероподобные боги Египта; сфинксы с телами баранов и быков вдоль дорог, ведущих к китайским императорским гробницам; изнеженные тела мраморного Олимпа; легионы антропоморфных божеств с индийских пагод; золотое великолепие католических кумиров и уродливая смерть единственного обнаженного среди них. Миллионократная эпифания: повсюду она изливалась из зачинающего Нуля пустоты; повсюду потом меркла, и мы, живые, взываем к руинам, которые еще остаются: после того как мир пылкой страсти, внутренней уверенности раз за разом разрушался — с каждым живущим, который испускал дух, с каждым тысячелетием, ниспровергающим старые храмы. Человек уже много раз разбивал своих идолов, он будет их разбивать вновь и вновь. Человеческая деятельность — сплошное осквернение святынь. Кумиры бесполезны, говорят умники. Но какую печаль я чувствовал, когда видел, что Бессмертные падают со стен своих цитаделей, что их храмы горят, а могилы святых, сконцентрированные вокруг благочестивых обителей, вскрыты! Это предательство в словах, эта бесплодная ярость, отстаивающая права живых!.. — Так что сердце мое пребывало с убитыми богами из камня, дерева и бронзы… И тут я увидел женщину — каменную, как и тот бог из первых тысячелетий; но она была моложе, чем он, и украшена благочестивым словом Писания: Ева. Бледный торс из песчаника, некогда живший в одном из соборов. Теперь — похожее на маску лицо над налитыми грудями и округлившимся животом. Она тоже потомок какой-то богини. Но — богини земной; она произошла от ребра падшего ангела: эта прародительница людей, Праматерь, соблазняющая нас на радости, которым мы вновь и вновь предаемся, чтобы плоть выстаивала, сохранялась. Вместе с неотделимыми от плоти стенаниями.
— Порядкам, установленным людьми, и господству людей придет внезапный конец, ибо для мудрости не осталось пространства. Неразумие живет уже и в лесах, и на горах, — сказал китаец.
Догадался ли он, о чем я думаю, или просто прочитал на моем лице знаки озабоченности и подобрал для них соответствующее рассуждение общего характера?
Я ответил:
— Гармонии мира выстоят, сохранятся. Они отчетливее, чем сам материал. К ним не применима мера добра и зла.
Я снова повернулся к этим священным руинам мира…
Руки мастеров покоятся в их могилах. Но существует много могил, в которых больше нет рук…
Мысли мои омрачились. В духе своем я разочаровался и в гнездах порока, и в священных местах. Страстность души и страстность тела казались мне теперь чем-то напрасным, ущербным, хуже того — обременительным. Целую неделю я избегал антикварной лавки. Но потом снова пришел туда.
Ма-Фу меня ждал. Он стоял за окном, всматриваясь в происходящее на улице. Заметив меня, сразу шмыгнул в дальнюю часть помещения. Когда я вошел, от кусочков затвердевшей смолы, которые он бросил на тлеющие угли, уже поднимался дым. Потому ли, что китаец поторопился и был недостаточно спокоен, чтобы отмерить нужное количество шершавых гранул, теперь — вместо невесомой дымки — над курильницей поднимались зеленые и багряные клубы плотного пара, а над углями пузырчато клокотала вязкая жидкость? Или мне предстояло стать свидетелем и жертвой какого-то более изощренного фокуса? — Я решил, что на обман не поддамся. И все-таки вскоре глаза мои уже безвольно следили за игрой воспаряющих вверх — и закручивающихся спиралью — цветных дымовых струй. Эти цветные струйки, поначалу раздельные, вверху смешивались. Но как только они стали мутно-фиолетовым плоским облаком, это облако вспыхнуло желтым, будто к его поверхности пробился новый клуб дыма: из мерцающего золота. И тотчас дымовой слой начал расползаться, распространяться вширь; его хлопья теперь падали на предметы, как тончайшая мишура. Мне показалось, что и лицо китайца приобрело жирный бронзовый блеск. На губах я ощутил странный прохладно-кислый привкус, захотелось каких-нибудь сочных фруктов. Я смотрел на вязкую кашицу, облепившую тлеющие угли: от ее лопающихся пузырей поднимался цветной дым. Я сказал неуступчиво: