Родичи - страница 1

Все права принадлежат Дмитрию Липскерову


Огромная благодарность Андрею Скочу за поддержку в работе над книгой

1.

Чувственность этой ночью у него была какая-то особенная…

Скорее не чувственность — чувствование, — и оно вовсе не было связано с необычностью сновидений, хотя сны ему виделись редко, а если и мелькало что в мозгу, то было драным тюленьим хвостом, или солнечные лучи в темной воде дрожали, проникшие сквозь щели многометрового льда.

Сейчас ему и снилось по-другому — длинно, но самое главное, тело ощущало что-то доселе неведомое, незнакомое до жути, что можно назвать страшной чувственностью, потому что в паху было сладко и томно, и все же чувствительно скорее, так как это сладкое и томное могло вдруг оборваться, обдав огромное сердце адреналином ужаса.

Но пока он спал, и все вышеописанное можно опустить, так как оно не осознавалось спящим, а значит, не существовало для него в этом мире реально. Можно отойти к частности, все же вернуться ко сну, продолжительность которого уже была выдающейся для этого огромного существа, и рассказать о дремах коротко.

…Он, крохотный и беспомощный, сосущий мать жадно и бесконечно, пока не рвало жирным молоком на белый снег. Белым по белому. Жаркое молоко растапливало ямку, а потом застывало ледяным камешком, которым он баловался перед следующим кормлением, облизывая ледышку, пробуя ее на зубок, хрустя.

Он, такой же крохотный и беззащитный, вдруг кусающий свою мать за сосок, прокалывая нежный зубками-иголками, из-за чего ему всегда доставалось

— увесистый шлепок по физиономии и короткий полет ввысь, а потом болезненное приземление и скулеж… Потом в животе опять урчало, и он медленно-медленно, ползком возвращался к неистощимому источнику — розовому соску, торчащему призывно и вожделенно.

У него был собственный молочный заводик.

А нажравшись до отвала, срыгнув походя избыток, он начинал бесноваться, чувствуя волю, как и всякое дитя. Отбегал от матери — впрочем, лишь на несколько шагов, — подпрыгивал, пытаясь достать до синевы, так завлекающей глаз своей морозной бесконечностью, ткнуть самую морду в свежую прозрачность. Вмиг головокружительная высь раздражала своей недоступностью, так что он скулил отчаянно и выпускал коготки, страстно желая порвать ими недосягаемое голубое, в котором вдруг кто-то пролетал неожиданно, чем останавливал его раздражение мгновенно. Две секунды он пытался думать о полете, потом от неохватности проблемы забывал о ней сразу же, стоял несколько в недоумении, тряся головой, затем падал в снег и просто лежал, высунув язык, щурясь на яркое солнце.

Он не знал, что такое птица, не ведал, что такое полет, ему было невыносимо мучительно об этом думать, а потому что-то щелкало в голове исправным предохранителем, возвращая младенца к обыденной жизни…

На этом моменте спящий вдруг ощутил, что смотрит сон, и как странно знать о том и не просыпаться, продолжая оставаться наблюдателем за самим собой, за своим сном… А если кто выстрелит, то проснуться мгновенно и обрадоваться, что то лишь было — сон, гадкая дрема, а наяву все прекрасно, белым-бело и без выстрела.

Он спал, и то сладкое и томное в паху постепенно достигало своего апогея, становясь адреналиновой волной, неудачной утренней мужественностью…

Он спал и опять по-детски глядел в прозрачную высь. Теперь в ней грохотало, а потом хлопнуло так, что уши заложило и к черепу прижало! Он тут же от страха обгадился; услышав наполненный болью рев матери, наложил еще и, слабея от ужаса, прыгнул к ней под брюхо. Что есть силы ухватился за теплый сосок, пронзая розовый зубами раз за разом, глотая молоко жадно, прячась в его родном запахе. Он заранее жмурился, ожидая материнского гнева и шлепка по носу. Но происходило нечто совсем странное, мать терпела, даже не рычала, он все кусал и кусал, стараясь от страха сделать побольнее, а потом случилось и вовсе непонятное. Жирное молоко кончилось. Он выпил мать до дна. Розовый сосок, всегда напряженный у него во рту, вдруг обмяк вялой плотью и стал прохладным.

И тогда из-за самой безоблачной голубизны, и еще, и еще откуда-то, из-под бесконечности, в него вошло чувствование — неживое.

Все чувствуют неживое и чаще всего относятся к нему равнодушно.

Мать не раз притаскивала неживую нерпу, и он обнюхивал тушку подолгу, покусывал с интересом, затем бросал, пресыщенный одним лишь запахом, так как был слишком мал для мяса… Потом она ела, запросто раздирая нерпу на красные куски…

Здесь же он разом осознал, что неживое относится к нему, что неживым стала его мать. И тогда он выплюнул ненужный сосок, поднялся на задние лапы, заколотил передними по брюху с соском, опадающим от смерти, и заскулил, заплакал по-своему, так отчаянно, так страстно, что один сказал другому, втягивая ноги в кабину вертолета: «Я же говорил тебе, сволочь, что она с детенышем!» — толкнул товарища в плечо с силой и крикнул пилоту, чтобы летел отсюдова прочь!

А он продолжал неистово рыдать. Что-то из-под голубого сообщало ему: и он скоро станет неживым, а неживое — это смерть, и все живое боится своей смерти.

Когда сам неживой, сделал он первый вывод, вот что самое страшное! Когда неживая мать, сделал он второй вывод, то очень больно во всем теле, так беззащитно на всем снежном пространстве, и еще много, так много всего непостижимого, что в голове опять щелкает предохранитель, и тогда он вновь ложится под остывающий бок и всем животом, всем телом своим впитывает последнее материнское тепло.