Бунт невостребованного праха - страница 33

- Недоволен?

- Клевещет на нашу действительность.

- И где? В святая святых...

- В храме!

- На что замахивается?

- Враг!

Германна шатнуло. И немедленно новый перезвон теперь уже не молоточков анонимов. Кто-то как бы не из его группы, с кем он делил хлеб-соль и рюмку кагора, как бы желая выручить его:

- Напился...

- Точно - пьяный, недоглядели...

- Подонок, накипь!

- Кошунствуюший клеветник!

- Раздавить гниду! Размозжить его песью голову!

- Замаскировавшийся классовый враг!

Германн был уничтожен, словно расстрелян, распят своими друзьями и людьми, которые его совсем не зна­ли. Хотя в этом незнании, в судилище, устроенном ему, было все же ощущение спектакля из-за множества об­винений, нелепых и диких, от которых немели волосы. Но было среди них одно и справедливое, как спаситель­ная палочка, брошенная ему кем-то из друзей: пьяный. А он-таки был пьяным, давно, с утра, а может, и с ве­чера еще. Было вечером. Было немножко, малость са­мую, и утром. Было в полдень здесь же, перед входом в это здание. Немного, но было. Что они, обязаны были ту бутылку "Русской", купленную вместе с "Наполео­ном", в сумках носить или за пазухой прятать. А вдруг на входе их незаметно проверяют, просвечивают? Так уж лучше ту "Русскую" в русское нутро, чтобы никакой прибор его не высветил. Отошли чуть в сторонку мужи­ки и из горла по кругу, кто сколько мог, тот столько и влил в себя. И вот теперь опять же, ну, как сейчас нач­нут проверять на приборы всякие и на запахи: кто та­кие, откуда, как оказались здесь на подпитии. Кто до­пустил, кто дозволил? Черт с ним, с тем министром, будь он в двенадцатом колене. Пусть живет, как ему хочется, в золотой ванне в шампанском купается, красной ик­рой за сарай себе бегает. Подвел, продал Германн свою группу, гида, говорящего стихами Пушкина да Блока. Вон уже кучерявенький прицелился в него прищурен­ным глазом, будто на анализ его хочет взять, а скорее всего, на мушке держит, как зайчика. Сейчас нажмет на курок - и каюк. И этот сосед-попутчик с антенной и передатчиком тоже расстреливает, как из двустволки. Эх, жизнь копейка, куда влез, чего поперся со свиным ры­лом в смольный ряд. На "Наполеон" он может дать, на мотоцикл. Сопел бы себе тихо со своими медными пя­тью грошиками в две норки. И людей подвел, и сам пропал. Чистоты, очищения захотел. Вот тебе храпу и начистят, и дай Бог, только храпу. Тут, брат, тебе не у Проньки за столом в глухой таежной заимке, хрен лиш­ний раз пернешь.

Германн почувствовал себя таким одиноким и затрав­ленным, что даже слезы навернулись на глаза, те, непро­литые в детстве, жгучие. Все вмиг отвернулись, отрек­лись от него. Сушь и жар, раздирает горло выпаливаю­щее все внутри одиночество. И вокруг не люди, а камни, глыбы. Еще миг, и глыбы эти оживут, останется от него только пыль, порошок. Щенок брехливый, тявкать взду­мал. Дотявкался.

- Щенок брехливый. Какой враг, просто брехливый щенок. Чего вы хотели от деревенского щенка, - задер­галась переродившаяся родинка с волоском-антенной. И могучая рука ухватила его за ворот костюма. Германн сжался, приготовившись ко всему, даже к смерти. Но плюща глаза, чтобы легче было расстаться с жизнью, уви­дел, что ему подмигивают. Только он хотел возрожденно вздохнуть, как последовал мощнейший пинок в задни­цу, такой поджопник, что можно было ласточкой взвиться в храме и кружить в нем вечно. Будто бил не этот живой и подмигивающий, а тот, державный, командорско-ка­менный.

- Желаю успехов!

И новое подмигивание. И громовой хохот. А Гер­манну показалось, будто перо ему в зад воткнули. И полетел он перышком из храма, из светелки, неся в себе двойное: "желаю успехов", - человека, нанесшего удар, и кучерявого мальчишки. И хохот того мальчишки. Хотя в этот хохот ему ни тогда, ни позже не верилось. Не хотелось верить тем более позже. Был он или не был, смеялся или нет над ним мальчишка? Это было загадкой для него в ту минуту, и через месяц, когда перестал чесаться копчик. Это загадка для него и сегод­ня. Навсегда.

Эта загадка, скорее всего, и повергла его в долгое и все время нарастающее одиночество. Никому он не мог рас­сказать, что произошло с ним в Смольном, как он схо­дил к Ильичу. Горько и стыдно. И под знаком вопроса это было. И было ли? И через годы стоило вспомнить Смольный, как пулей летел он по просторным дышащим историей и революцией коридорам, снова начинал ныть копчик и стенала душа. "Желаю успехов, желаю успехов", - гудело в ушах.

И еще вылетая пулей из светелки, идя юзом, он все же переборол страх перед тем, стоящим до пинка, сзади него, а теперь оказавшимся лицом к нему. Взглянул на его лицо сквозь темно и немо заслепивший глаза крик, сквозь кричащую: "Боже, борони!" память детства, ког­да в его детство пришел Гоголь со своим Вием и намер­тво вколотил в подсознание: никогда не смотреть в гла­за мертвеца.

Он посмотрел, и хотя мало что увидел - могильную серость и изрытость оспою подземельных лет камня, та­кую же изъеденность плесенью Леты и птичьим, голуби­ным пометом металла, - почувствовал, что и сам он те­перь травлен тем временем, помечен им. Еще раз убедил­ся, познал самым крепким мужицким местом: прошлое есть и будет.

Били его ниже спины. А получилось вроде по темечку - до копчика. И все смешалось у него в голове, в колы­бели, считай. Омлет получился. И как не разъять тот омлет на прежние составляющие, так и не... воссоединить ни­чего в памяти, связно эту память во времени не сложить. Все получается, на первый взгляд, так, как было. И со­всем иначе. А как - вопрос Германну-Юрке-Жорке. Хотя это не все еще имена. Но об этом дальше, дальше. А пока, как он шел к этим своим именам.