Расстрелять! – II - страница 25

Когда старпом был трезв, он был большая умница, математик, аналитик и философ, и торпедная атака у него шла исключительно в уме и па пять баллов, а когда он бывал пьян – это был большой шутник. Гауптвахту в Полярном ликвидировал. Его там знали, как мама папу, и в камеру не сажали. Он просто шлялся по территории.

А каждая губа, попятное дело, имеет свою ленкомнату, чтоб вести среди арестантов разъяснительную работу.

Антипка шлялся-шлялся и от скуки зашел в эту избу-читальню, в этот «скот-просвет-руум». Там он прочитал почти всю центральную прессу, впитал – «та-ся-зять» – в себя дыхание страны, затем сложил все подшивки горой в середине и поджег, после чего объявил гауптвахте: «Пожарная тревога! Горит ленинская комната!» – и возглавил борьбу за живучесть.

Все бегали как ненормальные, икали, искали багры, ведра эти наши треугольные, ублюдочные хватали, разматывали шланги, пытались подсоединить их к гидранту. В общем, гауптвахта сгорела дотла, а Антипку отвезли в Североморск и прописали там на гауптвахте навсегда. Сжечь ее невозможно – она каменная.

Так мы из Полярного и переехали в Североморск. И теперь у нас там постоянное место жительства. И первым делом после старпома командир там врача, конечно, прописал – ублюдок потому что, прости меня Господи.


РАЗРЕШИТЕ ДОЛОЖИТЬ?

– Товарищ капитан второго ранга, разрешите доложить?

– Да!

– Капитан-лейтенант Петров дежурство по кораблю принял!

– Товарищ капитан второго ранга, старший лейтенант Недомурзин дежурство по кораблю сдал.

Мы с Геней Недомурзой докладываем старпому о «приеме-сдаче» дежурства. Сначала я, потом – он. Я – о приеме, он – о сдаче. Наоборот, сами знаете, никак нельзя. Потому что если он доложит, что сдал, а я еще не доложу, что принял, и тут – раз! – и что-нибудь взорвется – у нас это запросто, – и корабль в этот момент никто, получается, не охранял. И с кого спросить? Спросить не с кого! А спросить хочется, потому что придется с кого-то в конце концов спрашивать.

– Замечания?

У кого же нет замечаний! Замечаний у нас вагон. И старпом о них знает. И вообще все обо всем знают, но если я сейчас скажу, что замечания есть, то как же я принял корабль с замечаниями, а если скажу, что замечаний нет, то что же это за прием корабля, если нет замечаний? Все это, как всегда, вихрем проносится в уме, после чего ты говоришь:

– Отдельные замечания устранены в ходе сдачи дежурства.

Вот такая формулировочка. И старпом кивает. Кивает и неотрывно смотрит на Геню. Геню он ловит на каждом шагу. И гноит нещадно. И все норовит его, даже походя, уколоть, ущипнуть, удавить. А сейчас он его просто убьет. И не потому, что Геня идиот, просто некоторые могут все это от себя отодвинуть, а Геня не может. Подумаешь, старпом на тебя смотрит. Ну и что? Он на всех так смотрит. Но Геню он чует. И Геня трусит. Он становится сразу мелким, без плеч, без шеи, взъерошенным, отчаянно потным: на лбу будто волдыри от ожога, так потеет, а в зрачках – атропиновый ужас, мыльный-пыльный.

– Ну-у?! – говорит старпом медленно и смотрит на Геню. – И когда же вы станете человеком? Когда от вас появится хоть какая-то отдача, но не в виде дерьма?! Когда на вас можно будет корабль оставить? Когда я засну, а перед сном улыбнусь, подумав, что вы на вахте и все спокойно? Почему я все время должен за вами с совком ходить и говно ваше влет подхватывать? Я же не успеваю его подхватывать на самом-то деле. Вы же валите и валите. Когда я увижу перемены в вас, которые меня поразят?..

Старпом все говорит и говорит, а потом он расходится и уже орет. Но я лично его не слышу. Я смотрю на Геню. Жаль человека, сейчас от него вообще ничего не останется – вонючей лужей растечется на королевском паркете. В лице его происходит масса всяких движений, вперемешку со вздрагиваниями: там и страх, и стыд, и срам, и какие-то потуги – не то совести, не то самолюбия. Отдельными позывами отмечены рудименты гордости, доблести, осклизлые останки чести. Мышцы на лице его как-то быстро – словно домино на столе руками размешали – вдруг собирают по кусочкам то эмоцию страха, то какого-то недоделанного достоинства, которое немедленно обращается в стыд. И кажется, что Геня вот-вот возмутится. Вот-вот это произойдет. Нет! Его до конца не растолочь, нашего Геню, не стереть, не забить! Шалишь!

Сейчас он наберет в грудь побольше воздуха. Губы сжаты, в глазах – жуки сношаются! Сейчас! Сейчас старпом получит! Ну? Давай!

И тут Геня оглушительно пернул!

Я от неожиданности – даже рот раскрыл. Старпом, по-моему, тоже.

А Геня обмяк весь, обмяк.

И куда все делось, куда?


БОБЕР

Леха Бобров, по кличке Бобер, – тучный, белесый, тупой – действительно похож на бобра: спина согнутая, шеи нет. холка вздыблена, и усы торчат, а выражение на лице – точно он только что осину свалил.

Леха такой старый – его убивать пора. Леха служил на нашем плавстрашилище артиллеристом-торпедистом, и трехтонные краны для погрузки торпед находились в его заведовании.

– Как-то двигатель с этого его сокровища сняли для ремонта и положили в тенечке для созревания – пусть отдыхает.

– И пролежал он там недели полторы. А за это время рядом с ним на палубе наросли груды всякого металлолома: все подумали, что здесь собирают металлолом на сдачу.

А там рядом объект приборки у радистов. Радисты ходили-ходили, потом у кого-то проходящего вдоль спросили для очистки совести:

– Слышь, ты, это не твоя х-х-ерундовина? Нет?

И выбросили двигатель за борт – тот только булькнул.

Командир вызвал Леху и спрашивает:

– Бобров, что у нас с двигателем?