Расстрелять! – II - страница 75

– Сначала у нас в руках ничего не было, выгрузили на детские внутренности и усмиряй как хочешь, а у них у всех ножи, потом вот эту штуку выдали. Очень помогает. Ребята сначала как увидят мертвеца, женщину особенно или ребенка, – так все: половина стоит плачет, половина – блюет, ясно, пацаны, потом привыкли. Остановили одного чурека: «Выворачивай карманы», – а там; золотые сережки с кровью – из ушей рвал. Мы таких сначала милиции сдавали, а потом как увидели, что она их за углом отпускает, так сами судить стали: возьмем в круг – и палками, палками, чтоб больше не встал. Палки не успевали менять, за день измочаливались. Налетаем, всех к стене мордами, ножи долой, ноги на ширине плеч, руки на стену. Не понимает? Палкой взмахнул – и зубы врассыпную.

И Мурик, мой трепетный друг, меломан, над неловкостью которого мы столько раз подшучивали в нашем курсантском детстве, делает несколько яростных выпадов этой палкой, а я улыбаюсь, мне хочется его обнять, прижать, успокоить, чтоб только прекратить весь этот кошмар.

Я не помню, когда возникло это давнее чувство жалости к Мурику. «Жалость унижает жалеемого» – тривиальная формула; я сказал ее себе, чтоб чем-то заполнить пустоту, возникшую из-за поисков примет, включающих в человеке машинку жалости. Какие они, эти приметы? Веночки па руках? Беззащитный человеческий пушок? Вены-веночки… что-то должно было ее включить; ты как бы готов претворить в себе жалость, ты готов ее исполнить по первому уколовшему тебя признаку, потому для включения этой машинки достаточно даже маленькой пылинки, на тебя упавшей.

Мурик у нас ходил в строю танцующей походкой. Он в ленкомнате один слушал пластинки, и во всей его фигуре угадывалась тогда какая-то напряженность, готовность к принятию насмешки. В курсантстве мы готовы были осмеять кого угодно. Это была такая роевая жизнь – жизнь роем, где все, что высовывалось, тут же безжалостно уничтожалось. Впрочем, вряд ли это можно было назвать жизнью, иногда казалось, что жизнь у нас начиналась только тогда, кода мы вылетали за забор, в увольнение, когда за несколько часов нужно было прожить как бы неделю: нужно было схватить булочку, мороженое, кино, девушку. «Правда, вкусная булочка?» – говорили мы друг другу и кидались к мороженому. Так бывает, когда в незнакомой темной комнате неожиданно зажигается свет. Взгляд хочет схватить сразу все и все сразу запомнить и впитать и мечется с предмета на предмет,

Мурик был из военной семьи. Папа у него был офицером. Папа спился – умер – бросил маму.

– Ваши документы?

Я подсчитал: от аэропорта и до дома нас проверяли пять раз, машина крутит по улицам, натыкаясь на военные рогатки, а в свете фар мелькают лица – пухлые, детские лица патрулей; улицы словно умерли – они темные, пустые, как штольни, горят фонари, и деревья нависают над дорогой, и какое-то время кажется, что мы движемся в огромной серо-зеленой породе. Скоро ландшафт поменяется и вдоль дороги, словно вбитые штыри, встанут кипарисы, и свет фар будет поминутно выхватывать из темноты сотни их мохнатых лап, поднятых вверх. Ветер хозяйничает на улицах Баку; он то взметает пыль, то разгонит бумажки, то подхватит с дороги газету и с размаху набросит ее на кусты, как рубаху.

Дом, где живет мать моей жены, – старая хрущевка: крепенький, всепрощающий; ему еще предстоит увидеть, как через окна будут выбрасывать восьмидесятилетних старух, как будут взламывать им двери и как они будут ползать, вымаливая свое право на жизнь. У старух очень крепкие руки…

Для меня теперь слово «резня» сконцентрировалось в отвлеченный от его смысла звук, но тоже длинный, вибрирующий, отвратительный.

Он звенит в ушах. Звук этого слова тактилен до того, что хочется зажать уши. Зажимаешь их, а звук не уходит. Я ловил себя на том, что хочу заткнуть себе ладонями ушные раковины. Если нельзя уйти от физиологии звука, то можно хотя бы изменить его тональность, сделать менее горячим,

Я представил себя на месте этих старух, когда ломают двери твоего жилища, а ты сидишь, не в силах пошевелиться, и. вздрагивая, ждешь следующего удара, сокрушающего хлипкую дверь, и результатом этой иллюзии была самая натуральная тошнота – я ощутил ее по испарине, по частому, судорожному сглатыванию и мелкой пляске желудка.

Приехали. Машина осторожной черепахой влезает во двор, знакомый с детства, подползает к подъезду и останавливается. Я даю шоферу пятнадцать рублей, о которых мы договорились; оценив боковым зрением сумму, он кивает, скрывая вожделение, равнодушно берет их и, уже забыв обо мне, нервно обернувшись, готовится подать машину назад. Я вылез из машины и вошел в подъезд, поднялся на второй этаж по пыльным ступенькам узкой лестницы, мимо загаженного подъездного окна и постучался. Дверь тут же, быстро открылась, торопливо впустила меня и с шумом захлопнулась. Меня ждали.


У тещи с тестем трехкомнатная квартира. Она досталась им нелегко. Дом строился от завода, и те, кому положены были квартиры, участвовали в этом строительстве, а когда дом был почти что готов, пронесся слух, что его отбирают, и все сразу поверили, потому что у нас обычно отбирают в самый последний момент. Будущие жильцы вселились в недостроенный дом и заняли оборону. Слухи подтвердились, явились какие-то администраторы, они долго бродили по квартирам и говорили, что «так получилось», что «надо освободить», но «зато в следующий раз…» а люди не выселялись, они уже вросли в этот дом, вцепились в него так, как могут вцепиться в дом только наши люди, и начальство сдалось.

Три душные комнатки с низкими потолками, со скрипучим паркетом, с малюсенькой прихожей, с крохонькой кухонькой, с совмещенным санузлом; в большой комнате – гостиной – элементарная мебель с выставкой посуды, хрусталем, бутылками, книгами – синоним благополучного быта, в обеих спальнях – четверка стонущих от старости деревянных кроватей, на окнах – сетка от комаров; есть еще два балкончика: один – открытый всем ветрам, другой – застекленный, там есть лежак, на котором прохладно в душные ночи.