«Я буду жить до старости, до славы…». Борис Корнил - страница 47

и эта посадка косая
и на кубанке — витой позумент…
Выше затылка мерцает подкова:
конь —
за такого коня дорогого
даже бы девушку не взял взамен, —
все приглянулось Ратманскому.


Тут же и подружились.
Войдя в тишину,
песнею дружбу стянули потуже, —
горькая песня была,
про жену.
Ваня сказал:
— Начиная с германца,
я не певал распрекрасней романса.
Как запою,
так припомню свою…
Будто бы в бархате вся и в батисте,
шелковый пояс,
парчовые кисти, —
я перед ней на коленях стою.


Ой, постарела, наверно, солдатка,
легкая девичья сгибла повадка…
Я же, конечно, военный, неверный —
чуть потемнело —
к другой на постой…
Этак и ты, полагаю, наверно?
Миша смеялся:
— А я холостой…


Ночью в Обухове, на сеновале,
Миша рассказывал все о себе —
как горевали
и как воевали,
как о своей не радели судьбе.


Киев наряжен в пунцовые маки,
в розовых вишнях столица была, —
Киевом с визгом летят гайдамаки,
кони гремят
и свистят шомпола.


В этом разгуле, разбое, размахе
пуля тяжелая из-за угла, —
душною шкурой бараньей папахи
полночь растерзанная легла.


Миша не ищет оружья простого,
жители страхом зажаты в домах,
клейстера банка
и связка листовок…
Утром по улицам рвет гайдамак
слово — оружие наше…
Но рук вам
ваших не хватит,
отъявленный враг…
Бьет гайдамак
шомполами по буквам,
слово опять загоняя в мрак.


Эта война — велика, многоглава:
партия,
Киев
и конная лава,
ночь,
типография,
созыв на бой,
Миши Ратманского школа и слава —
голос тяжелый
и ноги трубой.


Ваня молчал.
А внизу на постое
кони ведро громыхали пустое,
кони жевали ромашку во сне,
теплый навоз поднимался на воздух,
и облачка на украинских звездах
напоминали о легкой весне.

Подступы к Триполью

Бой катился к Триполью
со всей перестрелкой
от Обухова — все
перебежкою мелкой.
Плутая, —
тупая —
от горки к лощине
банда шла, отступая,
крестясь, матерщиня.


Сам Зеленый с телеги
командовал ими:
— Наступайте, родимые,
водкою вымою…
А один засмеялся
и плюнул со злобой:
— Наступайте…
Поди, попытайся, попробуй…


А один повалился,
руки раскинув,
у пылающих,
дымом дышащих овинов.
Он хрипел:
— Одолела
сила красная, бесья,
отступай в чернолесье,
отступай в чернолесье…


И уже начинались пожары в Триполье.
Огневые вставали, пыхтя, петухи, —
старики уползали червями в подполье,
в сено,
часто чихая от едкой трухи.


А погода-красавица,
вся золотая,
лисьей легкою шубой
покрыла поля…


Птаха, камнем из потной травы
вылетая,
встала около солнца,
крылом шевеля.
Ей казались клинки
серебристой травою,
колыхаемой ветром,
а пуля — жуком,
трупы в черных жупанах —
землей неживою,
и не стоило ей тосковать ни о ком.


А внизу клокотали безумные кони,
задыхались,
взрывались
и гасли костры…
И Ратманский с Припадочным
из-под ладони
на пустое Триполье
глядели с горы.

Воронье гнездо — Триполье

Сверху видно — собрание
крыш невеселых, —
это черные гнезда,
вороний поселок.


Улетели хозяева
небом белесым,
хрипло каркая в зарево,
пали за лесом.


Там при лагере встали
у них часовые
на чешуйками крытые
лапы кривые.


И стоит с разговором,
с печалью,
со злобой
при оружии ворон —
часовой гололобый.


Он стоит — изваянье —
и думает с болью,
что родное Триполье
расположено в яме.


В яму с гор каменистых
бьет волна коммунистов.
И в Триполье с музыкой,
седые от пыли,
с песней многоязыкой
комиссары вступили.


При ремнях, при наганах…
Бесовские клички…
Мухи черные в рамах
отложили яички.


И со злости, от боли,