«Я буду жить до старости, до славы…». Борис Корнил - страница 49

Пять шагов до могилы,
ребята,
отмерьте!


Вот она перед вами,
с воем гиеньим,
с окончанием жизни,
с распадом,
с гниеньем.


Что за нею?
Не видно…
Ни сердцу, ни глазу…
Так прощайте ж,
весна, и леса, и снегú!..


И шагнули сто двадцать…
Товарищи…
Сразу…
Начиная — товарищи —
с левой ноги.


Так выходят на бой.
За плечами — знамена,
сабель чистое, синее
полукольцо.
Так выходят,
кто знает врагов
поименно…
Поименно —
не то чтобы только в лицо.
Так выходят на битву —
не ради трофеев,
сладкой жизни, любви
и густого вина…


И назад отступает
молодой Тимофеев, —
руки налиты страхом,
нога сведена.
У Зеленого в ухе завяли монисты,
штаб попятился вместе,
багров и усат…
Пять шагов, коммунисты.
Вперед, коммунисты…
И назад отступают бандиты…
Назад.

Измена

И последнее солнце
стоит над базаром,
и выходят вперед
командир с комиссаром.


Щеки, крытые прахом,
лиловые
в страхе,
ноги, гнутые страхом,
худые папахи.


Бело тело скукожено,
с разумом — худо,
в галифе поналожено
сраму с полпуда.


Русый волос ладонью
пригладивши гладкой,
командир поперхнулся
и молвил с оглядкой:
— Подведите к начальнику,
добрые люди,
я скажу, где зарыты
замки от орудий…


И стояла над ними
с душой захолонувшей
Революция,
матерью нашей скорбя,
что таких прокормила
с любовью
гаденышей,
отрывая последний кусок от себя.


И ее утешая —
родную, больную, —
Шейнин злобой в один задыхается дых:
— Трусы,
сволочь,
такого позора миную,
честной смерти учитесь
у нас, молодых.


Даже банде — и той
стало весело дядям,
целой тысяче хриплых
горластых дворов:
— Что же?
Этих вояк
в сарафаны нарядим,
будут с бабой доить
новотельных коров…


— Так что нюхает нос-от,
а воздух несвежий:
комиссаров проносит
болезнью медвежьей…
— Разве это начальники?
Гадово семя…


И прекрасное солнце
цвело надо всеми.
Над морями.
Над пахотой,
и надо рвами,
над лесами
сказанья шумели ветра,
что бесславным — ползти
дальше срока червями,
а бессмертным —
осталось прожить до утра.

Допрос

В перекошенной хатке
на столе беспорядки.
Пиво пенное в кадке,
огуречные грядки
и пузатой редиски
хвосты и огрызки.


Выпьют водки.
На закусь —
бок ощипанный рыбий…
Снова потчуют:
— Накось,
без дыхания выпей!


Так сидят под иконой
штаб
и батько Зеленый.


Пьет штабная квартира,
вся косая, хромая…
Входят два конвоира,
папахи ломая.


— Так что, батька, зацапав
штук десяток за космы,
привели на допрос мы
поганых кацапов…
Атаман поднимается:
— Очень приятно!


По лицу его ползают мокрые пятна.
Поднимается дьякон
ободранным лешим:
— Потолкуем
и душеньку нашу потешим…


Комсомольцы идут
стопудовой стеною,
руки схвачены проволокой
за спиною.


— Говорите, гадюки,
последнее слово,
все как есть
говорить представляем самим…
Здесь и поп и приход,
и могила готова;
похороним,
поплачем
и справим помин…


Но молчат комсомольцы,
локоть об локоть стоя
и тяжелые черные губы жуя…
Тишина.
Только злое дыханье густое
и шуршащая
рваных рубах чешуя.


И о чем они думают?
Нет, не о мокрой
безымянной могиле,
что с разных сторон
вся укрыта
осеннею лиственной охрой
и окаркана горькою скорбью ворон.


Восемнадцатилетние парни —
могли ли
биться, падая наземь,
меняясь в лице?
Коммунисты не думают о могиле
как о все завершающем
страшном конце.


Может, их понесут