Эта страна - страница 39
– Не понимаю тебя, – сказал Брукс. – Где тут загадка? Чего исследовать? Беспартийные – все оппортунисты.
– …
– Ты вообще когда-нибудь был советским человеком?
– Конечно, был, – сухо сказал Саша. – Может, и сейчас такой. Но я позднесоветский. Для вас мы такие же чужие, как старорежимные. Только хуже.
Позднесоветский человек – это такая тварь, которая хотела всего лишь колбасы, а умудрилась просрать недра и заводы. Это постыдная и болезненная тема, которая сейчас, впрочем, никого не тревожит: одни всё забыли, а другие нашли виноватых. У Саши, бедняжки, не было и того оправдания, что все эти годы он, покорный внешнему и наносному, но упрямый в главном, терпеливо, простосердечно – не без блеска порой! и всегда добросовестно – делал своё небольшое нужное дело: велика, скажите, нужность нахальных невежд превращать в нестерпимо наглых четверть-знаек. И когда он сказал Татеву: «Из-за меня, по крайней мере, никого не убили», – то так и сжался внутри, как ожидающая пинка собака. («Вас, из органов, вообще можно без суда-следствия расстреливать». – «Светлый человечек… А ты, значит, Саша, думаешь, что не такой замаранный, как я?» – «Из-за меня, по крайней мере, никого не убили».)
– Слушайте, Энгельгардт… Вы там скажите кому следует… Я могу приносить пользу. Я не последний человек на самом деле.
«Я сплю, сплю. Мне просто нужно проснуться».
– Вы так аккуратненько, понимаете? ну вот есть такой Брукс, коммунист с двадцать первого года… нет, этого, пожалуй, не говори… отрекомендуй как-нибудь по-нынешнему. Ты лучше знаешь, что сказать. Главное, пусть поймут, что я не шавка чухломская. Я с Ягодой был знаком… или про Ягоду тоже не надо? Его реабилитировали?
– Нет.
– Ну нет так нет. Я, собственно, и не сам был знаком, а так, через Леопольда. Он же родственник, шурин. Леопольд много всякого рассказывал, бесцеремонный был до ужаса на предмет вышестоящих. Ну и причастность свою, конечно, ощущал. Это не Эренбурга гонять и «Красную новь», да. Это судьба и история.
– …И не страшно вам опять лезть в политику?
– Жить вообще страшно, – неожиданно сказал Брукс. – Страшно и весело. Захватывает. А политика – она везде. Видел я таких, которые в искусстве хотели отсидеться, как в танке. Вот их вместе с танками и спалили. Танк и сам, когда едет, давит всё подряд, об этом ты думал когда-нибудь? Не перебивай! Уж наверное послушал я разговоров про объективизм и нейтральность! Хвалёный этот объективизм, если хочешь, Энгельгардт, знать, есть самое настоящее вредительство. В материале он хочет раствориться, уйти от комментариев! Так и дорастворялись, что для них и партийное строительство, и завод, и дохлые какие-нибудь берёзки – всё в одну цену. Да не против я берёзок! Но нельзя же придавать им равное значение с насущными вопросами времени… Ну так что? Поговоришь?
– Брукс… Там, – «там» Саша произнёс с той интонацией, с которой говорят, подразумевая гениталии, – вряд ли озабочены состоянием литературы. Вообще любой.
– Да и чёрт с ней, с литературой! Литература – это инструмент жизни и политики, а иначе – либо мистицизм и порнография, либо аморальное помешательство на словесных выкрутасах. Теперь другая возможность предоставляется.
Возможность напрямую, не припутывая литературы, выйти на политику и жизнь зажгла небольшие гангстерские глазки искренним воодушевлением.
– Поговоришь?
«Разом бы вас всех одной бомбой… День-то какой хороший».
– Поговорю.
День был хороший, тихий, с робким солнцем за полупрозрачными облаками, с дымкой, фигурками людей и парчовым сиянием деревьев; с серой коробочкой автовокзала. На сером привокзальном асфальте стояли кургузые рейсовые автобусы, и у каждого за лобовым стеклом виднелась крупная таб личка с названием пункта назначения: Любочкино… Успенское… Трофимки. Бабушки в платочках. Деды в кепках и кедах…Полутона рябины и малины... Мирная жизнь. Родина.
– Куда это он намылился?.. Не туда смотрите, Энгельгардт. Вон, у касс.
У касс изучал расписание Фёдор.
– Ты с ним поаккуратнее, – сказал Брукс, опять переходя на «ты». – Бесстыжий человек и неуправляемый.
– Я никем не хочу управлять.
– Все их анархические принципы – разбой, безделье и обобществление женщин. Идеологи-мара-фетчики. До первого суда! Скоро поедет Федя, откуда приехал.
«А то ты тогда не поедешь».
– Вас самого-то спасла ваша ортодоксия?
– Мой случай – это по соображениям политики, и очень я теперь хорошо понимаю, почему так вышло. А этот паренёк – прямой уголовный. Гляди, к нам чешет. Ну всё, Энгельгардт, бывай. Держи хвост пистолетом.
Подойдя и поздоровавшись, Фёдор сказал:
– Зря вы, Энгельгардт, с комиссаром кореши-тесь. Огорчение будет и без пользы.
– Что он за человек?
– А не видно, что он за человек? Бесстыжий и изолгавшийся. Как смолоду пристроился на пиру победителей, так и намерен пировать… Хозяева одни, другие, – а стол-то так и стоит… под скатертью.
– Мне трудно судить. Я перед всеми вами чувствую себя виноватым.
– Да за что же?
«За недра и заводы».
– Так как-то… Не знаю.
Фёдор посмотрел на него с недоумением, но ничего не сказал.
– …А вы далеко собрались?
Да, вот так. Очень дипломатично. В местности, где доцент Энгельгардт двадцать лет назад изучал диалекты, прямой вопрос «куда?» считался невежливым. Спросишь «куда?», а в ответ прилетит: «На кудыкину гору!»
– В деревеньку тут одну, в коммуну нашу. Давно что-то от них вестей не было.
– Один поедете?
– Ну а кто туда ещё потащится?
– Я бы мог. Если не помешаю.