Жернова. 1918-1953. Вторжение - страница 192
Выводы свои комиссия зачитала на общекорпусном партийном собрании. Выводы были обсуждены и единогласно поддержаны собранием в соответствующей резолюции. Оказалось, что большинство членов партии знало, что в корпусе все плохо, знало и молчало, и лишь один человек решился написать в Москву. И вот приехала комиссия — и люди заговорили. И вышло, что виновато во всем командование. В том числе и дивизионный комиссар Рибак.
Собственно говоря, так оно и было, но не в одном корпусе, а во всей Красной армии. И не только в армии, но и по всей стране. Людям вдруг захотелось хорошей жизни: чтобы был свой дом или квартира, чтобы на столе — полная чаша, чтобы в отпуск — Крым или Сочи, чтобы дети учились в Москве в лучших институтах. И сверху все это поощрялось: армия была на привилегированном положении, особенно командный состав, являлась надежной опорой советской власти, и люди сразу это почувствовали, все более превращая армию в подсобное хозяйство, все меньше заботясь о ее боеспособности. И вдруг все переменилось. Знать, клюнул жареный петух в задницу — вот и зашевелились. Обычное дело.
Комиссия уехала, оставив командование корпуса в унылом ожидании неизбежной развязки и в лихорадочных попытках исправить положение. А в корпусе приступила к работе другая комиссия — комиссия военной прокуратуры.
В ту же ночь, вернувшись с партийного собрания домой, Леонид Абрамович сказал своей жене, что его, скорее всего, арестуют и расстреляют, а чтобы за ним вслед не пошла и она вместе с сыном и дочерью, пусть все трое сразу же после его ареста напишут заявление об отказе от него, мужа и отца, проклянут его и потребуют сурового наказания.
— Соня, так надо, — говорил он, гладя рыхлые плечи жены, сотрясающиеся от беззвучных рыданий.
Они говорили полушепотом. За стеной спали дети, не хотелось, чтобы они стали свидетелями этой тягостной сцены. А уж соседи — тем более. Впрочем, и у соседей наверняка происходило нечто похожее: весь высший комсостав корпуса не мог не готовиться к вполне предсказуемой развязке.
— Нет, нет, никогда! — давилась жена словами. — Как я могу… на тебя… ведь я тебя столько лет уже знаю… ты никому не сделал ничего плохого…столько лет в партии… сам Ворошилов… и сам Мехлис… разве они не отмечали твою работу… ордена… наградное оружие… нет-нет, не могу… — и снова глушила рыдания мокрой подушкой.
В конце концов он не выдержал:
— Сможешь, — произнес жестко, встряхнув ее за плечи. — Вспомни, что ты еврейка, что бог наш дал нам право врать нашим врагам, что он не считает это грехом, что так делали наши предки, чтобы сохранить народ наш от преследования гоев. Вспомни, что этим ты спасешь не только себя, но и наших детей — будущее нашего народа.
— Ах, Лео! И зачем мы уехали из Вильно в этот проклятый Петроград? — шептала жена, будто что-то можно исправить в их совместном прошлом. — Лучше бы нам тогда уехать в Германию. И мой папа звал нас к себе. Ты бы закончил там университет, стал адвокатом. Я тебе говорила, а ты меня не послушал, связался с этим сапожником Шустерманом… С тех пор я не знаю покоя, а детей наших в школе обзывают жидами… И как я им скажу, что ты враг народа?
— Ну, о чем ты говоришь, Соня? Какая Германия? Там теперь фашисты. А дети… дети поймут: не маленькие уже.
— А папа уехал в Америку… — твердила свое Соня, давясь рыданиями.
— Тише, дура, услышат!
— А может, тебя не арестуют? Позвони Семен Михалычу Буденному: он так хорошо к тебе относился. Ведь все-таки мы какие-никакие, а родственники. А этот Пилипенко… он всегда тебя не любил… И Кудахчиков… У него такая глупая жена… Она считает, что я ничего не смыслю в искусстве, что я слишком превозношу Малевича и Шостаковича, и хочет занять мое место директора Дома культуры… А жена Пилипенко — она же до сих пор верит в бога, хотя и не признается в этом… Я видела однажды, как она крестилась…
— Ну, при чем тут Пилипенко и Кудахчиков? При чем их жены? — терял терпение Леонид Абрамович. — Не в женах дело, и даже не в их мужьях. А в том, что мы, евреи, нужны им были до поры до времени. Теперь не нужны — и они хотят от нас избавиться. Пойми ты это. Но на мне жизнь не кончается. Детей надо спасать, Соня, детей. Они станут адвокатами и врачами, они продолжат наше дело.
Мучительный этот разговор засел у него в памяти своим долгим и бессмысленным препирательством, с трудом ему удалось пробудить в жене заснувшие национальные инстинкты. Сам он почему-то даже не удивился, что в нем эти инстинкты проснулись лишь теперь, когда жизнь повисла на тоненьком волоске, когда его обложили со всех сторон, и не басмачи, а те, кого он по наивности считал своими. Но не будет на сей раз никакого пограничного отряда, никакого чуда, и из этого ущелья ему уже не уйти живым.
Да, прошлое не переделаешь…
Действительно, можно было не ехать в Питер, а податься в Германию. Или в Америку. У них еще не было детей, и ничто с Россией и революцией их не связывало. Разве что возможность добиться для евреев таких же прав и свобод, какие были у русских. И даже больших. Именно на этом его, студента Вильненского университета, члена сионистской организации, подловил член Бунда Шустерман.
— Ну, уедешь ты в Германию, — возбужденно говорил он, расхаживая по комнате на коротких и толстых ногах. — Даже в Австралию можешь уехать. Но никуда не уедешь от мировой революции. И когда она придет в твою Австралию, мы у тебя спросим, почему ты, еврей, до сих пор стоял от нее в стороне? И ты потеряешь все, чего достигнешь к тому времени. А вступив в русскую революцию сегодня, ты можешь стать большим человеком. Чем больше наших примет участие в этой драке, тем быстрее мы сковырнем Россию, эту сиськастую и клыкастую суку, а затем и весь мир, и создадим новый мир без россий, германий и австралий. Главное — вовремя начать, пока еще никто не разобрался, в чем дело. Гоев можно не принимать в расчет: они глупы и ленивы. Мы будем править этим миром, потому что мы одни имеем на это право, мы его выстрадали своей трехтысячелетней историей, мы не должны это право уступать никому.