Архипелаг ГУЛаг - страница 470

Именно так. И дорожа этой очищенной точкой зрения, я вполне осознанно дорожил своею ссылкой.

А она - всё больше шевелилась и волновалась. Комендатура стала просто ласковая и еще сокращалась. За побег полагалось уже только 5 лет лагерей да и того не давали. Одна, другая, третья нация переставала отмечаться, потом получала права уезжать. Тревога радости и надежды подёргивала наш ссыльный покой.

Вдруг совсем негаданно-нежданно подползла еще одна амнистия "аденауэровская", сентября 1955 года. Перед тем Аденауэр приезжал в Москву и выговорил у Хрущева освобождение всех немцев. Никита велел их отпустить, но тут хватились, что несуразица получается: немцев-то отпустили, а их русских подручных держат с двадцатилетними сроками. Но так как это были всё полицаи, да старосты, да власовцы, то публично носиться с этой амнистией тоже не хотелось. Да просто по общему закону нашей информации: о ничтожном трезвонить, о важном - вкрадчиво. И вот крупнейшая изо всех политических амнистий после Октября была дарована в "никакой" день, 9 сентября, без праздника, напечатана в единственной газете "Известия", и то на внутренней странице, и не сопровождалась ни единым комментарием, ни единой статьей.

Ну, как не заволноваться? Прочел я: "Об амнистии лиц, сотрудничавших с немцами". Как же так, а мне? Выходит, ко мне не относится: ведь я безвылазно служил в Красной армии. Ну и шут с вами, еще спокойней. Тут и друг мой, Л. З. Копелев, написал из Москвы: тряся этой амнистией, он в московской милиции выговорил себе временную прописку. Но вскоре его вызвали: "Вы что же нам шарики вкручиваете? Ведь вы с немцами не сотрудничали?" - "Нет". "Значит, в Советской армии служили?" - "Да". - "Так в 24 часа чтоб ноги вашей в Москве не было!" Он, конечно, остался, и: "ох, жутковато после десяти вечера, каждый звонок в квартиру - ну, за мной!"

И я радовался: а мне-то как хорошо! Спрятал рукописи (каждый вечер я их прятал) - и сплю как ангел.

Из своей чистой пустыни я воображал кишащую, суетную, тщеславную столицу - и совсем меня туда не тянуло.

А московские друзья настаивали: "Что ты придумал там сидеть?.. Требуй пересмотра дела! Теперь пересматривают!"

Зачем?.. Здесь я мог битый час рассматривать, как муравьи, просверлив дырочку в саманном основании моего дома, без бригадиров, без надзирателей и начальников лагпунктов вереницею носят свои грузы - шелуху от семечек уносят на зимний запас. Вдруг в какое-то утро они не появляются, хотя насыпана перед домом шелуха. Оказывается, это они задолго предугадали, это они знают, что сегодня будет дождь, хотя весёлое солнечное небо не говорит об этом. А после дождя еще тучи черны и густы, а они уже вылезли и работают: они верно знают, что дождя не будет.

Здесь, в моей ссыльной тишине, мне так неоспоримо виделся истинный ход пушкинской жизни: первое счастье - ссылка на юг, второе и высшее - ссылка в Михайловское. И там-то надо было ему жить и жить, никуда не рваться. Какой рок тянул его в Петербург? Какой рок толкал его жениться?..

Однако, трудно человеческому сердцу остаться на пути разума. Трудно щепочке не плыть туда, куда льёт вся вода.

Начался XX съезд. О речи Хрущева мы долго ничего не знали (когда и начали читать её в Кок-Тереке, то от ссыльных тайно, а мы узнавали от Би-Би-Си). Но и в открытой простой газете довольно было мне слов Микояна: "это - первый ленинский съезд" за сколько-то там лет. Я понял, что враг мой Сталин пал, а я, значит, подымаюсь.

И я - написал ходатайство о пересмотре. А тут весною стали ссылку снимать со всей Пятьдесят Восьмой.

И, слабый, покинул я свою прозрачную ссылку. И поехал в мутный мир.

Что' чувствует бывший зэк, переезжая с востока на запад Волгу, и потом целый день в гремящем поезде по русским перелескам - не входит в эту главу.

Летом в Москве я позвонил в прокуратуру - ка'к там моя жалоба. Попросили перезвонить - и дружелюбный простецкий голос следователя пригласил меня зайти на Лубянку потолковать. В знаменитом бюро пропусков на Кузнецком Мосту мне велели ждать. Так и подозревая, что чьи-то глаза уже следят за мной, уже изучают моё лицо, я, внутренне напряжённый, внешне принял добродушное усталое выражение и якобы наблюдал за ребёнком, совсем не забавно играющим посреди приёмной. Так и было! - мой новый следователь стоял в гражданском и следил за мной! Достаточно убедясь, что я - не раскалённый враг, он подошёл и с большой приятностью повёл меня на Большую Лубянку. Уже по дороге он сокрушался, как исковеркали (кто??) мне жизнь, лишили жены, детей. Но душно-электрические коридоры Лубянки были всё те же, где водили меня обритого, голодного, бессонного, без пуговиц, руки назад. "Да что ж это за зверь вам такой попался, следователь Езепов? Помню, был такой, его теперь разжаловали". (Наверно, сидит в соседней комнате и бранит моего...) "Я вот служил в морской контрразведке СМЕРШ, у нас таких не бывало!" (От вас Рюмин вышел. У вас был Левшик, Либин.) Но я простодушно ему киваю: да, конечно. Он даже смеется над моими остротами 44-го года о Сталине: "Это вы точно заметили!" Он хвалит мои фронтовые рассказы, вшитые в дело как обличительный материал: "В них же ничего антисоветского нет! Хотите - возьмите их, попробуйте напечатать". Но голосом больным, почти предсмертным, я отказываюсь: "Что вы, я давно забыл о литературе. Если я еще проживу несколько лет - мечтаю заняться физикой". (Цвет времени! Вот та'к будем теперь с вами играть).

Не плачь битый, плачь небитый! Хоть что-то должна была дать нам тюрьма. Хоть умение держаться перед ЧКГБ.

1 Цитирую по Плеханову "История русской общественной мысли", М., 1919, т. I, ч. 2, гл. 9.