Том 5. Проза, рассказы, сверхповести - страница 81
<1919>
Ветка вербы
День вербы, ручки писателя
Я пишу сейчас засохшей веткой вербы, на которой комочки серебряного пуха уселись пушистыми зайчиками, вышедшими посмотреть на весну, окружив ее черный сухой прут со всех сторон.
Прошлая статья писалась суровой иглой лесного дикобраза, уже потерянной.
После нее была ручка из колючек железноводского терновника – что это значило?
Эта статья пишется вербой другим взором в бесконечное, в «без имени», другим способом видеть ее.
Я не знаю, какое созвучие дают все вместе эти три ручки писателя.
За это время пронеслась река событий.
Про родину дикобраза я узнал страшные вести.
Я узнал, что Кучук-хан, разбитый наголову своим противником, бежал в горы, чтобы увидеть снежную смерть, и там, вместе с остатками войск, замерз во время снеговой бури на вершинах Ирана.
Воины пошли в горы и у замороженного трупа отрубили жречески прекрасную голову и, воткнув на копье, понесли в долины и получили от шаха обещанные 10000 туманов награды.
Когда судьбы выходят из береговых размеров, как часто заключительный знак ставят силы природы!
Он, спаливший дворец, чтобы поджечь своего противника во сне, хотевший для него смерти в огне, огненной казни, сам поги
367
бает от крайнего отсутствия огня, от дыхания снежной бури. Снежная точка закончила эту жизнь. В его голове стояла изба его родины – из хороших туманов и хороших воинов. Не успев это сделать при жизни, он сделал это после смерти, когда хорошие воины за его голову получили хорошие деньги. Когда я бывал в этой стране в 21 году, я слышал слова: «Пришли русские и принесли с собою мороз и снег».
А Кучук-хан опирался на Индию и юг.
Но самое крупное светило на небе событий, взошедшее за это время, это «вера четырех измерений» – изваяние из сыра работы Митурича.
30 апреля 1922
<Распятие>
Над грёзой громадною глаз
Он весь, как костер.
К востоку и западу он руки простер,
Смуглый и желтый, как краска заката.
Его полотнище – пятно облаков,
А глаза – синий просвет в синеву.
Раз, еще раз!
Та ладонь, которой
Ласкал он голову младенца,
Силою молота
Грубо проколота.
Воин был хладен и ловок.
Спаситель так бледен.
Казалось, сквозит,
Как облако около месяца,
Его выпрямленное тело.
А воин взял руку другую
И молотом снова разит.
– Начальник нам приказал
Тебя распять,–
Шептал угрюмо.
И снова иссиня-черная
С золотой соломы поднялась голова.
Опять? Стучат там.
Пусть басни говорят внучатам,
Что ты святой
И что висишь, за нас страдая,
И что ты Сын Божий.
Угрюмый сын труда я.
За все расплачиваюсь своей кожей
И с ней порой знакомы плети,
А это худшее на свете.
Ну вот, висишь, пророк, Сын Божий.
Как дышит грудь! Как бьются ребра!
А сам ведь я не злой, я добрый
И есть семья вдали и дети.
Эй, стража! Дайте гвоздь!
Еще удар один, и ногу,
Руки размахом изловчась,
Прибью к столбу людскому Богу.
Постой, родной! Сейчас! Сейчас!
Не у невесты ты, здесь плаха.
Зачем же Бог дрожит, как птаха,
Когда ей мальчуган,
Пред тем как голову красивую свернуть,
На темя дышит И топорщит перья.
Ты слышишь? Бог не слышит!
Ты плачешь? Слушай, ты Хороший малый.
Послушай, Бог, не балуй.
Послушай, слезы это суеверье,
А красных слез я раньше не видал.
Опять трепещет грудь,
Как крылья у пойманной птицы
В ладонях человека, пленницы темницы,
И вспыхнуло лицо глазами лучезарной муки,
И светятся, большие, из темноты.
Сошел с ноги, упал на руки.
Сорвется? Нет.
Закон судьи верней тенет.
И из него при мне рыбешка
Ни одна еще не ускользала.
И гвозди хороши.
И столб дубовый гроз удар,
Наверное, не раз изведал,
И прочно встал, как камень крепок,
На камне у сосны, у щепок.
Ты шепчешь: «Боже, Боже».
Да разве двое вас? И ты, и он?
О, громкий вопль! О, знойный стон!
Чего ты ждешь от темноты,
Когда такой он, как и ты?
Скажу по совести, что не поможет.
Тебе здесь сутки нужно мучиться.
[Я старый человек, бывалый,
И это дело мне знакомое.
Его веду я от отца.
Ведь от отцов род смертный учится.
Тебя сниму я, мертвеца.
Зачем ты жил? Зачем ты жив?
Он был сутул и крив,
Лицо же в оспе…. Да.
Ты снова стонешь: Господи!
Кого зовешь ты, – призрака пустоты,
Товарища в судьбе?]
Бывало, в роще соловьиной
И свист, и стон, и неги
Любовных тел неясный трепет,
И праздный бред, и тихий лепет,
И птичей <песни> гром и гомон.
Но над суровою холминой,
Над смерти отданной долиной
Закон суда стоит не сломан,
И из вечерней темноты
Такой же смотрит, точно ты,
В венке колючего шиповника.
Ты только лучше их.
А завтра спеленаю я
Ту землю хладную, что была тобой,
Закрою веки и отдам
Твоим родным, твоим друзьям
Тело казненного пророка.
Он умер, не опасен, хороните.
А над ним,
Точно в зеркало девица,
Ворон белой колесницы
Смотрит в мертвые ресницы,
Где красивой влагой синей
Чуть задернуты глаза.
К копью прислонится, как к кубку,
И выпьет губку,
И заснет
Он с тихоструйной бородой
И прекрасной наготой
Чуть девического тела.
Бедра скрыты полотнищем.
Он, суливший царство нищим,
Он, бежавший тайны брака,