Сторож брату своему - страница 126

Его поддержал мулла – зычным голосом, привычным к произнесению проповедей:

– Пусть лучше говорят: доблестного Джаффаля сожрали звери пустыни и он умер без погребения, чем рассказывают, что его убил неверный! И как! Ты принес в жертву правоверного! Как ты посмел, о сын греха! Ответишь за это по закону!

Толпа счастливо заверещала:

– Да! Да! Разоритель масджид! Подлый кафир! Чтоб вы все сдохли! Ты погубил правоверного ради языческого капища! Шарийа! Шарийа!..

И согласно, как огромный зверь, подалась вперед.

Ушрусанцы быстро переглядывались и кивали друг другу. Лучников – в линию. Один залп, и крикуны разбегутся по домам.

Словно уловив эти мысли, нерегиль приглашающе отмахнул ладонью шестерым айярам – те уже стояли со снаряженными луками.

Через мгновение гудящий в темноте дождь стрел зашикал и заколотил по толпе. Часть стрел зацокала по камням – недолет, в темноте ж стреляли, навесом. Но кто-то упал как подкошенный, а кто-то заревел от боли – ранили.

Толпа завизжала, откатилась – и обратилась в бегство.

На тропе остались лишь растерянно озирающиеся мулла с имамом.

Тарик криво улыбнулся.

И негромко, но очень внятно проговорил:

– Я очень удивлен, почтеннейшие, что с вами нет кади Таифа.

Те запереглядывались.

Нерегиль снова поднял уголок рта в улыбке:

– Ах да. Я совсем забыл. Он умер на рассвете, упав лицом в поилку для скота перед своим домом. Даже до молитвы не дошел, какая жалость…

Шамс ибн Мухаммад и Хилаль ибн Ибрахим принялись пятиться, но Тарик наклонил к плечу голову и улыбнулся широко, с видимым удовольствием:

– Куда же вы, почтеннейшие? Вы еще не рассчитались с богиней за то, что сделали!

– Мы не верим ни в какую Манат! – заорал имам.

– Ничего страшного, – окаменел лицом нерегиль. – Она в вас тоже больше не верит.

И, уже не сдерживая ярости, рявкнул:

– Шарийа? Шарийа?! Когда Катталат аш-Шуджан удерживали в чужом доме, а потом убивали – это тоже было по шарийа? Вы знали и молчали – почему?! Где же был ваш за-

кон, когда совершалось тайное убийство, про которое знали в Таифе все от мала до велика?!

Мулла вскинул руку:

– Не смей обвинять нас, о неверный! Приведи четырех свидетелей – и поговорим! А так – отцепись, пес, ты ничего не докажешь!

Тарик наклонил голову, как атакующая змея, и прошипел:

– Нет, не докажу. Но я тоже неплохо знаю ваши законы, о Шамс. Согласно установлениям шарийа, запрещается уничтожать храмы другой веры, разбирать их и обращать в масджид.

– Да как ты…

Тарик резко ткнул пальцем в камень-жертвенник:

– Вот это вы незаконно забрали из каабы и перенесли в масджид. И так – нарушили закон! Шарийа, говорите? Я научу вас почитать шарийа, который вы подзабыли!

И, оскалившись, выкрикнул:

– Взять их! Каждому по двести палок!..

* * *

Баб-аз-Захаб, месяц спустя


Редкое в последнее время солнышко решило почтить эмира верующих: оно тускло посверкивало на позолоченных деревянных панелях стены. Резьба и золотое напыление слепили глаза простых верующих, входивших в зал Мехвар, удивляли и поражали разум тех, кто пришел в мазалима просить справедливости халифа.

Аль-Мамун сидел на низеньком тахте черного дерева у Золотой стены, на двойной подушке-даст. Балдахин он велел убрать и изо всех инсигний халифской власти приказал оставить лишь меч Али, Зульфикар.

По странному для него обычаю оружие лежало рукоятью наружу между двумя парчовыми сидушками. Некогда узорная, а теперь стершаяся до черноты рукоять и побитые ножны перегораживали даст ровно пополам. Халифу в присутствии Зульфикара приходилось моститься на краю сиденья, словно меч отгораживал его от незримого соседа по тронному тахту.

Впрочем, иногда думалось аль-Мамуну, присутствие этого кого-то было совсем не призрачным: сон его часто тревожили бестелесные шаги тех, кто когда-то жил и умер в ас-Сурайа, так что на подушку вполне мог присаживаться кто-то из давно ушедших.

А может, и не так давно.

Они с братом никогда не были особо близки, но что-то, возможно общая кровь, кровь отца, давало о себе знать странными предчувствиями. Предчувствиями, легкими шепотками на окоеме зрения – словно кто-то дунул в ушко и негромко хихикнул. Пробежали в коридоре маленькие ножки, прошлепали влажно, словно только что малыш поплескался в пруду под смех невольниц. В том самом широком мелком пруду во Дворике госпожи, где…

Такие мысли аль-Мамун от себя гнал. Усилием воли, не вином. И не настойками, что подпихивали лекари, – лекарям больше не верилось.

Садун, верный слуга матери, покончил с собой. Тело старого харранского мага он велел выволочь на позор, а потом сжечь. Ученые говорили, что в таком случае душа не может возвратиться и уничтожается вместе с развеянной в прах оболочкой. Бормочущим над страницами бородатым умникам в талейсанах он верил еще меньше.

Гораздо больше их мудрствований его почему-то убеждали древнейшие суеверия бедуинов: те, сжегши тела, уже не выплачивали цену крови родичам убитых – у истаявших в огне скелетов не было родства. За сожженных не мстили – ибо племена что-то знали о той, оборотной, полуночной стороне жизни, в которую змейками уползал дым последнего костра. Стать падалью, жженой плотью после смерти кочевники боялись более всего – и сторожко обходили капканы, которые нечистый расставляет человеческой душе, пытаясь втянуть ее пепел в ноздри. Тела убитых сжигали за изнасилование. За измену роду. И за осквернение святынь.

Отдавая приказ о посмертной судьбе Садуна ибн Айяша, аль-Мамун помнил об этих древних установлениях. Еще он надеялся, что харранцы помнили их куда лучше, чем ашшариты, и наверняка усвоили преподанный урок. Костер разложили, несмотря на протесты жителей, у ворот квартала аль-Шаркия, в котором жил ибн Айяш. Ропщущую толпу пришлось разгонять палками, но до открытого бунта не дошло. Звездопоклонники держались друг друга, но не настолько, чтобы отправиться на тот свет ради земляка-самоубийцы.