В буче - страница 51

ненавистью кряжистых‚ сильных людей с жестокими лицами. Колонна шла к

Новосибирску, туда же, куда ехал Иван.

‐ Гони,‐ сказал он кучеру.

И замелькали, уплывая назад, всадники, мрачные лица и махающие головы

лошадей.

Когда далеко обогнали колонну, Иван попросил снова поехать шагом. Он вовсе не

спешил домой, он рад был совсем оттянуть момент, когда придется входить в свою

квартиру.

Говорят, что совместные испытания и общее партийное дело навеки скрепляют

любовь. Было все ‐ и беды, и радости, пережитые вместе; все осталось ‐ и дети, и общее

партийное дело, только вот любви‐то и нет. И нельзя сказать, чтобы это произошло

незаметно, просто старался до сих пор не признаваться самому себе.

Что‐то ушло сразу же после свадьбы, когда утешилась гордость, когда непостижимое

было достигнуто и высокое стало вровень.

Мутная, страшная штука ‐ растревоженная гордыня. Она и того обманет, кем

владеет: прикинется то любовью, то единственной правотой, то святым недовольством.

Только ненавистью не прикидывается, а прямо становится ею.

Еще в Меловом, десять лет назад, Иван почувствовал, что есть вещи выше звания

секретаря: образование‚ культура. И нестерпима была догадка, что умная столичная

женщина, должно быть, презирает тебя за мужицкую неотесанность. Но все получилось

просто: оказывается, она мечтала о тебе больше чем, ты о ней. И утешилось сердце и

обнаружилась в нем скорее гордость, чем любовь.

Если б люди с детства получали равное воспитание, одинаковое образование, то и

характеры их были бы ближе друг к другу, не мутила бы их вздорная маята неравенства, ‐

и меньше было бы несбывшихся любовей.

Да только если бы это! Почему жена не поймет, что нельзя всю жизнь бить по

больному месту? «Ты не читаешь, ты облегчаешь себе задачи, ты забываешь Ленина».

Всю жизнь он старается прыгнуть выше себя, так что порой башка трещит от усилии. А она

словно не замечает этого, и ему порой, как в Меловом когда‐то, чудится, что она

презирает его.

Измотаешься в командировке, и одна утеха есть, что недаром вытряс всю свою

душу, что еще сколотил хоть пару новых колхозов. А жена заранее встречает с

осуждением: так ли ты их сколотил, как надо; многих ли еще посадил незаконно?.. И

слабеет рвение в этом домашнем «уюте», будто цепь натянули на душу. И хочется бежать

из дому, чтобы снова почувствовать себя сильным и правым.

Разве это называется «общее партийное дело»? Да он сам презирает жену за гнилой

либерализм, за то, что она ничего не сделала в деревне своими руками, только ездит да

смотрит со стороны, да пишет в газету статейки.

В ту ночь, когда она подсунула свою проклятую статью, Иван, обуянный злостью, ушел, сам не зная куда, лишь бы не видеть ее, не кричать ей бесполезно о своей правоте.

Из‐за двух головотяпов она решила уничтожить и зачеркнуть все его тяжкие и честные

труды... В чем он покривил душой перед партией? В чем? Нет, даже партийное дело стало

для них не общим...

В ту ночь он пошел бродить возле дома Розы. Он никогда не был у нее, знал только

окно и все смотрел на него, шагая по тротуару. Никогда ничего между ними не было

произнесено всерьез, но Иван знал, что Роза всегда ждет его. И после домашних неладов

он утешал себя тем, что накоплено и для него где‐то и тепло, и забота, и уважение.

Однажды Роза сказала:

‐ Про тебя один ваш работник так выразился: « Крутенек у нас Иван Осипович, но

силен...» Тебе сколько? Тридцать? А ему за сорок. А он о тебе, как о старшем.

И темными, неутоленными глазами оглядела его так, будто от его лица, тела, рук

зависела эта характеристика, данная неназванным товарищем.

Не пошел Иван в ту ночь к Розе, вернулся домой к жене, которая притворяясь, что

спит: даже застонала от ненависти, когда он ложился рядом.

На другой день он встретился с Розой в крайкоме, и та спросила, хмуря темные

брови:

‐ Что с тобой? дома что‐нибудь?

‐ И он не выдержал, признался!

‐ Да.

‐ Эх! ‐ вздохнула Роза, ‐ Был бы ты холостой, я бы тебе посочувствовала. А теперь не

имею права. Верно ведь, не имею?

‐ Имеешь‚ ‐ сказал он, усмехнувшись и тут же радуясь, что это прозвучало, как

натянутая шутка, не больше…

… Иван морщился, приваливался то к одному, то к другому боку коляски, и, если бы

не задумчивость кучера, тот, наверное, услыхал бы его вздохи. Подлость замыслил Иван и

презирал себя за то, что этой подлости Ищет обоснование. Он очень сроднился со своим

пыльным степным округом, но теперь скорее хотелось уехать отсюда, потому что

хотелось уехать от жены. Мучили мысли о детях, о том, как посмотрят на развод в

крайкоме (он ведь сам исключил не одного за бытовое разложение)...

Когда переплыли Обь и лошадь глухо забухала копытами по деревянному настилу

парома, а потом выбралась по крутому взвозу на Владимирскую улицу, у Ивана так

защемило сердце, что он потер левую сторону груди.

Отпирая квартиру, он опасался увидеть холодные, проницающие глаза жены. Но

дома не было ни души. Жена, слава богу, сидит, конечно, в редакции, а бабушка с

внуками живет на даче.

Заглядывая в пустые комнаты, Иван рвал с себя пропылившуюся одежду. Пока за

стенкой шумела вода, наполняя ванну, он в кухне на полках нашел кусок серого хлеба и

подсохший, скрючившийся ломтик сыра.

«Даже пожрать не приготовила‚ ‐ ожесточенно подумал он, кусая хлеб. ‐ А ведь

знала, что приеду сегодня».

Он мылся торопливо, спеша уйти из дому, хотя знал что вечером все равно