Том 5. Очерки, статьи, речи - страница 114

Гнедич просто рисует («„Песьи мухи“. Из записок моего соседа Скалопендрова», том II, издание Маркса) галерею современных чиновников, военных, думцев, светских дам. Боже мой, как эта «обыденная», «простая» жизнь людей «обыкновенных» — нелепа, безумна, каждой чертою своей напоминает жизнь огромного сумасшедшего дома!

Рассказывать «книгу» Гнедича незачем, потому что она целиком взята из действительности ближайших к нам лет, в ней рассказано все, что было, что есть и что долго будет. Кстати, называть это книгой не очень прилично: это — сборник хлестких фельетонов. Да, это мир, в котором суждено нам жить — с генералами, министрами, родственниками, обедами, карьерами, и пр., и пр. Впечатления большего ужаса достигнуть нельзя, а между тем оно достигнуто очень и очень простыми средствами: именно, автор — сам сродни своим героям, он ничего не хочет, не способен и помыслить о перемене, он — в болоте, и болото — с ним, над ним и вокруг него. Из болота он хлебает — немножко «поэзии», немножко «чувства», тонкий обед, приятный сон, — и день прошел. Вот она — истинная одиннадцатая верста, безмолвное убежище для неизлечимых сумасшедших; темно, тихо, мерцают зеленые ночники, трещат глухие звонки, вздыхают и стонут больные. Шлепают туфли сиделки — Тоски, а в конце бесконечного коридора мерно, властительно идет сам хозяин — добрый толстый доктор: доктор — Смерть. Слова его успокоительные, шуточки ласковые, зелия — снотворные. И лицо у главного доктора — доброе, ласковое и на все похожее: есть в нем что-то и от беглого каторжника, и от придворного дьячка, и от знаменитого провокатора, и от именитого литератора. А за окном — за большим больничным окном — петербургская ночь: «Айда, тройка! Снег пушистый, ночь морозная кругом!»

Что, если проснется кто-нибудь из больных, хотя бы сам Гнедич? Проснется так, что действительно вспомнит, например, что у него есть мать или что пахнут цветы? К чорту — и колпак, и халат, и департамент, и карьера — и давай бог ноги — бочком, бочком — потихоньку — в дверь, на мороз, — только бы не догнали славный доктор и добрая сиделка…

«Милый писатель» в тихом безумии так себе пишет о «так себе людях». «Тихо и плавно качаясь, горе забудем вполне». Под эту (почти «гениальную») песню убаюкалась и уснула крепко вся европейская буржуазия. А уж когда европейская заснет, так уж российская — начинает прямо «дрыхнуть», и чичиковские звуки летят из ее хриплой глотки.

Тихое безумие. Оно еще усиливается тем, что два писателя в один и тот же год и в одной и той же стране пишут на разных языках. Для Ремизова каждая — былинка, каждая человеческая мразь — «Гекуба»; только бы ему оправдать человека и бога в нем, он спотыкается от злости и бессилия. Все в душе у него — беспокойно, отрывисто; достоевщина в кубе.

А что Гнедичу «Гекуба»? Он не помышляет ни о людях, ни о боге, ни о мире, ни о творчестве. Откуда почерпнул г. Гнедич свою мерность и плавность, свой «эпос» наизнанку? Разве у героя своего — «чиновника особых поручений Выдыбаева».

Один — писатель, мученик, творец. Другой — «литератор», чиновник особых поручений при литературе. Им друг на друга без смеху и взглянуть невозможно. Для кого пишет Ремизов, если кто-либо читает Гнедича? Или — для кого пишет Гнедич, если у каждого человека, хоть в самых бессознательных тайниках души, есть влечение к Ремизову? Однако оба пишут и обоих читают. Гнедича — больше.

Тихое, непоправимое сумасшествие.

А вот еще «поучительное» противоречие:

Среди последних стихов обращают на себя внимание «Стихотворения» В. Полякова и второе издание «Яри» С. Городецкого.

В. Л. Поляков скончался на двадцать пятом году жизни — в 1906 году. С этим печальным, строгим, насмешливым, умным и удивительно привлекательным юношей я встречался за несколько лет до его смерти у одного из наших общих литературных приятелей. Он много молчал, а когда говорил, это было (или казалось нам тогда) очень остро и метко. В Полякове дремала, кажется, настоящая злоба; какие-то искры подлинного поэтического, неведомо на что направленного, восторга вспыхивали на его красивом и нежном лице. Впрочем, он был страшно скрытен и не любил, когда замечали движения его души. Кроме того, все, что дремало в нем, было подернуто глубокой усталостью — не знаю, старческой или нет; скорее — в этой усталости было предчувствие смерти, о которой он так много говорит в стихах.

В душе у Полякова была истинная нежность, прекрасное он любил, как умирающий жених любит свою остающуюся на земле невесту. Уродство мучило его, а какой-то медленно разливающийся холод, как мне представляется, мешал победить все эти не бог весть какие необычные муки. Оттого, красивый, молодой, даровитый, богатый, — он был прежде всего — печален.

Теперь только собрали его стихи и издали с большим изяществом и любовью. Не знаю, надо ли было это делать. Книга приятна, пожалуй, одним только поэтам. Едва ли сам автор ценил отрывки, так бережно сохраненные издателями. В. Л. Поляков, судя по этой книге (от него я слышал лишь немногие стихи), не был ярко талантлив; точно мешала ему, стесняла его творчество болезненная любовь к изящному. Тяжело носить в себе новую душу и страстно любить классические формы. Поэт начинал и бросал многое неоконченным, какой-то своеобразный душевный аристократизм (не знаю, ложный или правдивый) делал его сухим, заставлял лучше сломать карандаш на полуслове, чем заполнить пустое место тем, что Фет называет в поэзии «стразой». Однако Поляков был еще так молод, что не стеснялся расточать «грезы» и «мечты» в огромном количестве.