Тайна аптекаря и его кота - страница 59
— Так ежели он такой наглый, — подал голос который повыше, — то как бы дорогой не сбёг…
— Это дело нетрудное, — хихикнул дядюшка. — Связать хорошенько да в телегу под мешки сунуть. А ещё могу сон-травы заварить, такому мальцу много ли надо? До порубежья уж точно дрыхнуть будет…
— Ну, подарочек, конечно — оно неплохо, — задумался басовитый, — но двести двадцать многовато! Двести десять — моё последнее слово.
Поскрипел мозгами дядюшка, а потом ладонью по столешнице хлопнул.
— Ну, почтенные, быть по сему! Говорил же — всё у нас получится!
А я стоял, быть может, всего в локте под дядюшкой Химараем, и горькую дума думал. Значит, вот оно как вышло! Продал меня дядюшка, отцов младший брат, заезжим прощелыгам, а те меня в Амглусе в рабство продадут. И хорошо ещё, коли к хозяину, а то ведь и на рудник могут, на смерть верную. Очень умно дядюшка повернул. От наследника законного избавился, при котором он покуда опекуном числится, а потом, как в возраст войду, обязан будет всё хозяйство мне передать и ступать себе подобру-поздорову в свою Малую Глуховку, просо сеять. А тут как всё один к одному складывается. Пропал племянничек, и когда и как, уж и не установить будет. Среди трактирной обслуги никого и не осталось, кто отца моего помнит и меня знает. Для всех нынешних я просто мальчик на побегушках, и вздумай я заявить свои права на трактир — в лучшем случае посмеялись бы, а скорее всего, отодрали бы за уши, чтоб неподобного не сочинял. Но это пока, а что коли подрасту да к окружному исправнику заявлюсь, и свидетелей призову, кто личность мою удостоверить сможет? В окрестных деревнях такие найдутся… Нет, надо одним махом всё и решить. Я в Амглусе сгину, тут меня никто искать не станет, а через восемь лет за давностью и позабудут. Останутся тут две могилки, бурьяном заросшие, и трактир — теперь уж и по закону дядюшкин, ибо считается он не только опекуном моим, но и полноправным наследником.
Только вы, почтенные братья, не думайте, что это я тогда всё так чётко по полочкам раскладывать умел. Тогда я тоже всё это понял, но не словами, а как-то душою, что ли. Стоял и про всё забыл — и про холод, и про крыс, и про боль. И так мне худо сделалось, что прямо всего изнутри скрутило! Всего ночь осталась, а назавтра опоят меня или повяжут — и повезут на погибель.
И тогда понял я, что одно мне средство осталось. А как понял — так меня снизу доверху как молнией пронзило, и закружилась тьма, лиловыми сполохами озарённая, и заплясали перед глазами радужные пятна, и всё желтее они становились, всё меньше — а вскоре и вовсе в огоньки свечные слились. Покрутил я головой, первым делом кота увидел, на излюбленном своём месте, на том книжном шкафу, что пониже. Сверкает кот глазищами, шерсть встопорщена, усами шевелит. Потом уж господина приметил — у окна он стоял ко мне спиной и в темноту заоконную глядел, будто нашёл в ней чего занятное.
— Всё, Гилар, — сказал он не оборачиваясь, — в порядке твоё здоровье. Пахать на тебе можно. Вставай и можешь спать идти. Хочешь в чулан, хочешь в людскую. До утра ты мне будешь не надобен.
Лист 22
На другой день снова графеныш пришёл, блистательный Баалару Хидарай-тмаа. Только на сей раз поскромнее оделся, и вместо сабли не по росту прицепил на пояс маленький кинжал в серебряных ножнах. Видно, ну никак не могут высокородные на улицу без клинка выйти. Честь не позволяет.
Пришёл он, впрочем, по-умному, к концу приёма. И очереди своей не ждать в нижней гостиной, и меньше светиться. Хотя ему ещё в тот раз господин объясненьице придумал: юный граф сюда прыщи сводить ходит. Дело понятное, правильное дело.
Всё-таки подождать ему пришлось, пока прежняя посетительница, толстая старая купчиха, на хворости свои господину жаловалась. И поясницу у ней ломит — к дождю, и в ухе свербит — не иначе, к пожару, и живот пучит после обеда. Мне подумалось, что она вообще сюда не лечиться пришла, а поделиться горестями, душу облегчить. Потому что ведь не абы к кому, а к наилучшему лекарю, пусть кто победнее, завидует.
Не стал я её за ковром слушать, уж тут-то ничего интересного нет и быть не может. Побежал в малую гостиную, где графеныш в кресле сидел и ждал.
Впрочем, когда я туда сунулся, он уже не сидел, а бродил взад-вперед, вроде как картины разглядывал на стенах. Но видно по нему было, что начхать ему на картины эти, а просто уже невмочь в кресле маяться, ждать. Волнуется высокородный, переживает за братишку молочного. И поделом — сам же виноват, нечего было перед пацанами выслуживаться. Ну а что вас удивляет? Пацаны и есть, хоть и графских да княжеских кровей. Они выёживались, он выслуживался.
Впрочем, мне его очень скоро жалко стало. Ведь как в Святых Посланиях сказано, в каждом из человеков корень греха живёт и в разные стороны побеги испускает. У графёныша — в одну, у меня — в другую, а кустик-то один и тот же. И ведь мается, наследство своё господину отписать готов. Ну, положим, сейчас он того, что имеет, не ценит — на золоте ест, на пуховых перинах спит, и уверен, что так оно всегда будет. Но ведь подрастёт же когда-нибудь, поймёт, что такое денюжка и почему её всегда не хватает — и графам не хватает, и князьям.
Вообще, забавно — лет ему столько же, сколько и мне, но ребёнок ребёнком. Я в десять лет был взрослее, чем он сейчас.
Ну, как положено, предложил я молодому господину вина подогретого, окорока свинячьего — но он только головой мотнул. Так мы и сидели, очереди его ожидаючи — я у двери на корточках, а он — в затянутом синим бархатом кресле, куда уселся после того, как я вошёл. Видно, посчитал неприличным взад-вперёд гостиную шагами мерить.