Мадрапур - страница 32

— Конечно, о вашей смерти, — небрежно бросает индус. И, уже ни на кого не глядя, заключает вполголоса со слабой улыбкой: — И не только о вашей.

Наступает молчание, оно, как лавина, обрушивается на нас, и мне кажется, что я падаю, проваливаюсь куда-то, как бывает в кошмарном сне, когда земля уходит у тебя из-под ног и от невыразимого ужаса сжимается сердце.

Я бросаю взгляд на Карамана. Он всё такой же чопорный и бледный. Справа от меня пальцы Блаватского всё так же судорожно сжимают подлокотник кресла. Христопулос сидит с отвалившейся челюстью, с таким же жёлтым, как его туфли, лицом и потеет всеми своими порами. Пако распадается у нас на глазах. Только один Бушуа, костлявый, похожий на труп, но при этом, как всегда, теребящий и тасующий карточную колоду, — только он один кажется спокойным: может быть, мысль о смерти уже так для него привычна, что не может по-настоящему его взволновать?

Что касается левой половины круга, там все, кроме Робби и бортпроводницы, по части быстроты реакций сильно от нас отстают. Женщины охвачены беспокойством; они слушают всё, о чём говорится в салоне, но делают это скорее как зрительницы, как молчаливые свидетельницы, словно вопрос, вокруг которого идёт спор, — дело «чисто мужское» и участвовать в нём им не положено.

А вот Робби меня удивляет. Его живые, искрящиеся глаза устремлены на индуса, он всё слышал и, думаю, всё понял, но не выказывает по этому поводу ни малейшего беспокойства; наоборот, он весь светится тихой радостью.

Сверкая всеми цветами радуги, с абрикосового оттенка загаром, с ниспадающими на затылок золотистыми кудрями, в светло-зелёных брюках и нежно-голубой рубашке, под которой на шее пылает оранжевая косынка, и, я едва не забыл ещё об одной детали, с босыми ногами в красных сандалиях, позволяющих видеть тёмно-розовый лак, покрывающий ногти, он весь точно майский весёлый лужок. Он не только не испытывает страха — это очевидно, — его словно переполняет радость при мысли, что ему уготована казнь. В какой-то момент он даже стягивает с шеи оранжевую косынку и кокетливым дерзким движением приглаживает концы воротника своей лазоревой рубахи, вызывающе глядя на индуса, как будто он готов уже, как молодой французский аристократ эпохи Террора, с улыбкой понести свою очаровательную голову на гильотину.

Индус смотрит на нас, и по лёгкому мерцанию его зрачков я чувствую, что сейчас он нанесёт удар. Хотя он изъясняется по-английски и с тем произношением high class, которое в его устах звучит для меня оскорбительно и пародийно, его ассистентка, по-видимому, уже заранее угадала то, что он собирается сказать, ибо в её фанатичных глазах вспыхивает огонёк удовлетворения.

— Мне бы хотелось, — говорит индус, — объяснить вам своё решение, чтобы оно не показалось немотивированным и произвольным. Когда вы поймёте его, — продолжает он, и в его тоне я слышу завуалированный сарказм, — мне кажется, вы сможете признать его логичность и с большей охотой принять его, сколь бы мучительным для вас оно ни оказалось.

Слово «мучительным» он произносит с учтивой улыбкой, точно хирург, который намеревается сделать вам без наркоза пустячную операцию. Он продолжает:

— Я не могу вам сказать, куда Земля, в чьи замыслы я не пытаюсь проникнуть, отправляет вас под предлогом доставки в Мадрапур. Об этом мне ничего не известно. Это дело Земли. А также, разумеется, ваше.

Он говорит это полуироничным-полусострадательным тоном (но в самом его сострадании коренится жестокость), как будто хочет, чтобы мы ощутили всю смехотворность и нелепость своего положения.

Что до меня, в этом он преуспел. Глубоко удручённый той категоричностью, с какой он отрицает существование Мадрапура, устрашённый насилием, над нами учиняемым, и ещё больше, быть может, насилием, втайне творимым над нашими душами, я ощущаю, что меня низвели в разряд насекомого, на которого охотник, сам того не ведая, случайно наступает своим сапогом. Я чувствую себя втянутым в некое головокружительное падение в бездну, смысл которого мне недоступен, я только вижу, что несусь с бешеной скоростью в пропасть нравственного небытия. Словно прекрасное здание человеческого духа, на возведение которого понадобилось столько веков — а быть может, и столько красивых легенд, чтобы его укрепить, — сейчас стремительно рушится, и всё, чем были наполнены наши жизни, становится вдруг ничтожным.

— Надеюсь, вы понимаете, — продолжал индус, — что в этих условиях у меня нет желания войти в ваш круг. Наоборот, моё намерение состоит в том, чтобы как можно скорее покинуть колесо, которое тащит вас с собой. Я не согласен подписывать с Землёй договор, условия которого мне неизвестны, или лететь вслепую в некий пункт по её выбору, если этот пункт вообще существует и ваше путешествие имеет какой-нибудь смысл.

Он смотрит на вас, то умеряя, то смягчая силу своего взгляда, и в глазах его читается жалость, думаю, на сей раз непритворная.

— Джентльмены, — продолжает он, — когда я был в пилотской кабине один, я потребовал от Земли высадить меня вместе с моей ассистенткой на каком-нибудь дружественном аэродроме. Чтобы не оставалось никаких неясностей, я хотел бы сказать, что моё требование основывается на двух гипотезах. Я, как и мсье Пако, предположил, что Земля меня слышит, хотя в кабине и не видно какого-либо радиоустройства. Вторая моя гипотеза заключается в том, что Земля относится к вам, пассажирам, с некоторой заботливостью, поскольку она организовала ваше путешествие…

— Но у вас нет никаких, абсолютно никаких оснований это предполагать! — говорит Блаватский, и в его глазах за стёклами очков мечется страх, губы и подбородок дрожат.