Мадрапур - страница 36
В этом гнетущем молчании проходит несколько минут, и нас пробирает ощущение смертельного холода и даже ещё более жуткое ощущение, будто мы увязаем в зыбучих песках; наконец индус выпрямляется в кресле и говорит совершенно спокойно, словно речь идёт о самой простой и будничной процедуре:
— Джентльмены, моя ассистентка подойдёт сейчас к каждому из вас и протянет ему сумку. Окажите любезность положить в неё ваши часы, обручальные кольца, перстни и прочие драгоценности. Это относится, конечно, и к дамам.
Мы ошарашенно молчим.
— Имеются возражения? — вопрошает индус.
— Вы меня разочаровали, — говорит Блаватский. — Я принимал вас за бунтаря.
— Как это типично для вас, — говорит индус. — И какое лицемерие. Я разочаровал бы вас ещё больше, если бы оказался бунтарём, враждебным вашему правительству. Есть другие возражения?
Опять воцаряется молчание, и все, как мне кажется, признательны Караману, когда он говорит:
— Но ведь это самая обычная кража.
Как всегда, когда в спор ввязывается Караман, глаза индуса начинают сверкать насмешливым любопытством.
— Можете называть эту акцию и так. Меня это не смущает. Но вы могли бы также считать, что речь идёт о попытке духовного самоочищения. Особенно для вас, мсье Караман, поскольку вы христианин…
У Карамана приподнимается губа: он явно не желает принимать бой на этом плацдарме.
— Если вы не бунтарь, — говорит он довольно дерзко (и с чисто французской страстью подыскивать всему дефиниции), — тогда кто же вы?
Индус не обижается. Напротив, он даже как будто доволен, что ему представился случай внести ясность в вопрос, кто он такой. Однако, когда он эту ясность вносит, он делает это с такой иронией и таким двусмысленным тоном, что в дальнейшем я не раз буду задаваться вопросом, серьёзно ли он говорил.
— I am a highwayman , — говорит он торжественно, но в его мрачных глазах вспыхивает улыбка.
— Что-что? — переспрашивает Мюрзек. И добавляет на английском совершенно школьного уровня: — I do not understand.
Я уже открыл было рот, чтобы ей перевести, но индус предостерегающе поднимает руку, мечет в меня один из своих парализующих взглядов и, повернувшись к Мюрзек, медленно повторяет, отчеканивая каждый слог:
— I am a highwayman.
— I see, — говорит Мюрзек, и я не знаю, что она в самом деле понимает, ибо выглядит она необычайно взволнованной и отныне взирает на индуса с возросшим уважением.
Внезапно в воздухе пробегает нечто вроде судороги. Взгляд индуса мгновенно становится жёстким и с ослепляющей силой упирается в Христопулоса. Тогда я замечаю, что его левая рука, которая только что изящно покоилась на револьвере, держит грека под прицелом. Я не могу дать даже приблизительное представление о быстроте этого жеста. Мне кажется, её вообще невозможно измерить, даже в долях секунды.
— Сидите смирно, мистер Христопулос, — говорит индус.
Бледный и потный, Христопулос глядит на него, и над его толстой губой дрожат толстые чёрные усы.
— Но я ничего не сделал, — жалобно говорит он. — Я даже рукой не шевельнул.
— Не отпирайтесь, — говорит индус, не повышая голоса, но снова сосредоточивая на нём всю силу своего взгляда. — Вы собирались броситься на меня — это верно? Да или нет?
Глаза индуса оказывают на Христопулоса поистине устрашающее действие. Его будто перерезал на уровне лёгких лазерный луч. Он весь от головы до пят корчится в конвульсиях и несколько раз с отвратительным хлопающим звуком открывает рот, точно ему не хватает воздуха.
— Это верно, — выдыхает он.
Индус наполовину прикрывает веки, и Христопулос переводит дух, на его щёки постепенно возвращаются краски. Однако тело его всё ещё скомкано в кресле, словно груда тряпья.
— Я даже с места не двинулся, — тянет он слабеньким голоском, как ребёнок, который жалобно просит прощения. — Я и пальцем не шевельнул.
— Я это знаю, — говорит индус, без всякого перехода вернувшийся к своей обычной иронической интонации и к своему равнодушному виду. — Я должен был предотвратить ваше нападение, смысл которого мне, впрочем, неясен, — добавляет он, вопросительно поднимая брови. — Вам ничто не угрожало, мистер Христопулос. Ведь я не говорил, что именно вы окажетесь первым из заложников, которого я вынужден буду казнить.
Христопулос производит глотательное движение и облизывает под толстыми усами отвислую нижнюю губу. Когда он говорит — осипшим, почти беззвучным голосом, — я вижу, что во рту у него тянутся нити не совсем затвердевшей слюны, как будто ему стоило большого труда разлепить свои губы.
— Но я, — говорит он не со смущённым, а с растерянным видом, — я очень дорожу своими кольцами.
Все взгляды — не одного только индуса — сходятся на его руках. В самом деле, Христопулос носит кольцо с большим чёрным камнем и огромный золотой перстень с печаткой на левой руке и ещё один перстень, не такой массивный, но зато с бриллиантом, на мизинце правой руки, не считая золотой цепочки с именной пластинкой на правом запястье и золотых наручных часов на левом; и часы, и цепочка довольно внушительных размеров.
Индус коротко смеётся.
— Род человеческий, — говорит он на своём английском high class, — не перестаёт меня удивлять. Ну не абсурдно ли, мистер Христопулос, что вы готовы были пойти на отчаянный риск ради спасения всей этой мишуры и пребывали, однако, в бездействии, когда речь шла о вашей жизни?
Христопулос, бледный и мокрый от пота, не реагирует. Лишь когда индус называет его драгоценности мишурой, у него чуть заметно кривится рот. В это мгновение я слышу справа от себя свистящие звуки, их издаёт Блаватский, словно ему стало вдруг трудно дышать, но, зная его возбудимость, я не придаю этому значения.