Мадрапур - страница 37
— Тогда мы вот как поступим, — снова говорит индус, но теперь уже не кладёт револьвер себе на колени. Он словно невзначай направляет его на Блаватского. — Я буду проходить позади ваших кресел, и, когда вы почувствуете, что дуло моего пистолета упирается вам в затылок, — но, подчёркиваю это особо, не раньше, — вы опустите ваше приношение в сумку, которую я вам протяну. Во время этой операции моя ассистентка будет стрелять во всякого, кто окажется настолько неблагоразумен, что пошевелит без необходимости руками.
Загипнотизированный индусом, я совсем забыл про его грозную спутницу. В переливающемся всеми красками сари она стоит за креслом бортпроводницы неподвижно, как статуя, и по-прежнему смотрит на нас немигающим взглядом, способность которого видеть одновременно всё и всех я уже отмечал. Ничто в ней не шелохнется. Её можно было бы принять за каменное изваяние, за навеки застывшее воплощение злобы, если бы её горящие мрачным огнём глаза не были бы, увы, такими живыми. И у меня нет желания поднять с подлокотника руку даже для того, чтобы почесать нос, — вот самое меньшее, что я могу сказать.
Но на «ассистентку» я взглядываю лишь мельком. Мои глаза опять устремляются на индуса; так намагниченная стрелка всегда показывает на север. Слово «приношение», которое он только что употребил, застряло у меня в ушах, и я задним числом удивляюсь тому, что он не вложил в него абсолютно никакой иронии. Так я и сижу, погружённый в свои мысли, и мои зрачки прикованы к его зрачкам, когда я внезапно замечаю, что он стоит. Пусть поймут меня правильно. Я не говорю, что он встаёт. Хотя мои глаза неотступно глядят на него, я не вижу никакого движения, не вижу перехода от одного состояния к другому, от сидячего положения к стоячему.
Первая фаза: я вижу индуса сидящим в кресле; вторая фаза: я его вижу стоящим, с револьвером (по-прежнему направленным на Блаватского) в руке; но никакого перехода между этими фазами нет, нет никакого заметного интервала, который разделил бы две эти позиции; как будто кусок пленки, запечатлевший этот переход, был ловко изъят из фильма и десятка три кадров оказались вырезанными ради того, чтобы создать эффект чёртика, выскочившего из табакерки. Во всяком случае, это производит на меня и, я полагаю, ещё больше на Блаватского, который всё время находится в прорези прицела, потрясающее впечатление. Мне кажется, что индус обладает способностью по желанию мгновенно материализоваться в любом углу самолёта.
Когда он снова двигается, на этот раз медленно и величественно, я жду, что он начнёт сбор «приношений» с Христопулоса, а затем перейдёт к Пако и Бушуа, совершая обход в порядке расположения кресел, от передних к задним, по правой половине круга. Но первых троих он пропускает, хотя они находятся у него на пути, и останавливается позади Блаватского.
— Мистер Блаватский, — спокойно говорит он и приставляет дуло пистолета к его затылку. — Постарайтесь не шевелиться, по крайней мере до тех пор, пока я не вытащу из кобуры револьвер, который вы носите у самого сердца. Это лишит вас возможности строить в отношении меня рискованные планы.
Даже на пороге смерти мы не слишком-то готовы к тому, чтобы отказаться от земных благ. В салоне царит недовольство, растерянность, слышатся жалобы и даже — у женской половины — на глазах слёзы. Всё происходит так, будто, отбирая у нас драгоценности, которые мы на себя нацепили, у нас отнимают частицу нас самих.
Мне казалось, что я выше этих собственнических инстинктов. Я заблуждался. Я испытываю чувство утраты, и — что уж совсем странно — у меня такое ощущение, будто я сам словно бы уменьшаюсь в размерах, когда опускаю в сумку из искусственной кожи свои наручные часы, хотя особой ценности они не представляют: сделаны из дешёвого металла и у меня не связано с ними никаких воспоминаний.
Наше подавленное настроение усугубляется ещё теми уничижительными комментариями, какими индус сопровождает каждое «приношение», причем замечания эти, как правило, дают прямо противоположную оценку действительной стоимости бросаемой в сумку вещи. Если по поводу моих жалких часов он вообще воздерживается от каких-либо реплик, то бриллиантовую подвеску миссис Банистер именует не иначе как «туфтой», кольца миссис Бойд «дешёвкой», а массивные золотые браслеты мадам Эдмонд — «подделкой». И, брезгливо держа кончиками пальцев эту старую, потёртую, замызганную сумку из чёрной искусственной кожи, он так пренебрежительно встряхивает свою добычу и вообще относится к нашим сокровищам с таким невыразимым презрением, что невольно возникает мысль: не выбросит ли он потом всё это на свалку?
— Ну, мистер Христопулос, — говорит он, завершая обход, — киньте-ка и вы сюда свои гигантские побрякушки. Вы сразу почувствуете облегчение. В конце концов, это ведь чистая условность, что золото и бриллианты ценятся так высоко. В них самих нет ничего необыкновенного.
Но эти сентенции не утешают Христопулоса, который, кажется, успел уже заполнить весь самолёт своим тяжёлым духом. Можно подумать, что он вырывает из своей груди добрый фунт мяса, когда бережно кладёт в сумку — он просто не в силах бросить их — два своих золотых браслета. Переходя наконец к кольцу с крупным бриллиантом, украшающему мизинец его правой руки, он издаёт надрывный стон и плачущим голосом говорит:
— У меня растолстел палец. Кольцо не снимается.
— Я вам очень советую снять ваше кольцо, мистер Христопулос, — говорит индус суровым тоном. — Снять самому. И побыстрей. В противном случае моя ассистентка отрубит вам палец, и сделает это с большим удовольствием.