Мадрапур - страница 98
— Вытри щёки, толстяк, — говорит Мишу с нежностью, которая плохо вяжется с её словарем.
Он повинуется, и, пока он вытирает свою красную физиономию свёрнутым в комок огромным белоснежным платком, она тихим голосом выплёскивает на него целый поток ласковой брани, в которой я улавливаю «пухленького бутузика», «толстого уродца», «лысую черепушку» и, конечно же, опять «толстяка». И всё это время она трётся щекой о жёсткий твид его пиджака и с невыразимой нежностью глядит на него из-под чёлки.
Я бросаю взгляд на Мандзони. Пока миссис Банистер отсутствует, наш жеребец считает, что ему всё дозволено. С совершенно дурацким видом он уставился на Мишу. Чтобы ему, Мандзони, могли предпочесть этого плешивого пятидесятилетнего старца, о чьих тайных пороках столь недвусмысленно объявила мадам Эдмонд, — это явно превосходит его разумение. По его растерянному лицу я вижу, что он задаёт себе целую кучу тревожных вопросов, не понимая, что к этому единению двух сердец порок не имеет никакого, просто ни малейшего отношения! Сомнительно, чтобы Мишу и Пако когда-нибудь стали спать друг с другом, разве что она сама этого захочет, и опять-таки из нежности. Для Мишу важно другое: она обрела свою гавань, вошла в спокойные воды, куда она может бросить якорь, эта шхуна без парусов, пришвартовавшаяся к пузатому трёхмачтовику. Мандзони, вероятно, думает сейчас, какую «красивую пару» составили бы они, Мандзони и Мишу. Но «красивая пара» — всего лишь витрина, предназначенная для чужих глаз. Он упускает из виду главное, ему ещё многому надо научиться, нашему Мандзони. Надеюсь, у него ещё будет для этого время.
Миссис Банистер возвращается из туалета; перед нею шествует миссис Бойд со своей сумкой крокодиловой кожи, которая как-то нелепо болтается в её руке, и это меня почему-то бесит; возможно, потому, что у неё вообще всё болтается и свисает — груди, живот, сумка. Уж сумку-то она могла бы держать элегантно под мышкой, как миссис Банистер, которая садится на своё место, хлопая свежеподкрашенными ресницами; она пытается сделать вид, что не слишком интересуется своим чичисбеем, который вовремя, я бы даже сказал, очень вовремя успел обратить к ней свои покорные очи.
— Ах, Элизабет, — говорит миссис Банистер, устраиваясь в кресле и грациозно колыхнув бедрами и бюстом, — вы не можете себе вообразить, как я мечтаю об этой ванне. Надеюсь, ванная комната в моём номере окажется достойной четырёхзвёздного отеля. Я так привередлива, когда речь идёт о ванных. — И так как миссис Бойд уставилась на неё с непонимающим видом, миссис Банистер переводит: — I am very fastidious about bathroom, you know.
— Я тоже, — говорит миссис Бойд.
— Ах, я помню, — говорит миссис Банистер с лёгким смехом и с молодой, задорной, великолепно сыгранной непосредственностью, — в отеле «Риц», в Лиссабоне, я потребовала дать мне другой номер! Бедняга управляющий не мог ничего понять! Но, мадам, твердил он со своим шепелявым акцентом, чем вас не устраивает эта ванная? Она ведь вся мраморная! — Она смеётся, поворачиваясь к Мандзони. — Словом, в Мадрапуре я первым делом приму ванну! Буду отмокать в душистых шампунях! Буду отмываться от грязи! И попрошу кого-нибудь потереть мне спину.
— My dear! — восклицает миссис Бойд.
— Вас, вас, Элизабет, если вы согласитесь, — говорит миссис Банистер, косясь на Мандзони.
Я смотрю, слушаю, и эта нелепая комедия безумно утомляет меня. Неужто миссис Банистер действительно верит, что теперь уже считанные часы и минуты отделяют её от этой насыщенной благовониями ванны? И, главное, что это значит — верить? Особенно если этот глагол ставится после наречия действительно. Целая вселенная отделяет это безупречное сочетание действительно верить от сомнительного хотеть верить и от более чем сомнительного делать вид, что веришь. На эти три категории могли бы делить себя люди, которые молятся Богу, если бы они решились на такую классификацию, пусть даже тайную, пусть маловероятную, ибо те, кто хочет верить, — не являются ли они одновременно теми, кто верит, что они верят? Поистине бездонна эта проблема! И я, верящий в Бога или желающий в Него верить — что на практике сводится, должно быть, к одному и тому же, но в глубине души никак к одному и тому же не сводится, — я в эту минуту действительно верю только в одно — в собственную смерть.
Бортпроводница по-прежнему держит мою руку и гладит её своими тонкими пальцами, и сейчас, когда моя жизнь безвозвратно уходит, я всеми силами верю, я хочу верить, что она меня любит. Но главное для меня — что она здесь. Я смотрю на неё, на мою немногословную бортпроводницу, и в то же время слушаю, как Мишу пытается в своей незамысловатой манере утешить Пако:
— Не будешь же ты сто лет оплакивать этого мужика! Особенно если он тебя терпеть не мог! Ты просто чокнутый, брюханчик ты мой!
Он в самом деле чокнутый, этот брюханчик, но не больше, чем миссис Банистер, мечтающая о великолепной ванне, которую она вскорости примет. Пако вполголоса говорит:
— Ты не понимаешь, Мишу. Моя жена его мне доверила! И что я теперь ей скажу?
— Да ничего! — вдруг выкрикивает свистящим голосом Робби, раздражённо выпрямляясь в кресле. — Вы ничего ей не скажете! По той простой причине, что вам никогда уже не представится случай вообще что-нибудь ей говорить!
Эта вспышка потрясает нас, и круг смотрит на Робби изумлённо и негодующе. Но он сидит с высоко поднятой головой и сузившимися зрачками, положив руки на подлокотники, и с вызовом, твёрдо встречает направленные на него взгляды. И никто, даже Пако, не решается принять его дерзкий вызов или потребовать от него уточнить, что он имеет в виду. Круг словно только теперь осознал всю хрупкость своих надежд и боится, что полемика с Робби может снова поставить их под вопрос. Оживление сборов сменяется напряжённым молчанием, оцепенением, неподвижностью. Все, точно улитки, боязливо скрываются в своих раковинах. Ни один рожок не высовывается наружу. Уста замкнулись, взгляды погасли.