Иду над океаном - страница 194
С какой же необыкновенной радостью он принял тогда прочную добрую твердость земли, когда его машину тащил буксировщик — через амортизаторы, через восьмислойную резину колес ощутил он шероховатость бетона, точно босыми ногами шел по нему сам в вечернем тумане.
В такие мгновения почему-то запоминается все с невероятной подробностью и навсегда. И Барышев запомнил, как бежали к самолету техники, выбрасывая впереди себя ноги в огромных сапогах, как стоял у края полосы бледный, высокий и сутулый одновременно руководитель полетов, заместитель Поплавского подполковник Понимаскин. Фуражка его была сдвинута на затылок, обнажив краешек темных волос, прилипших к мокрому костлявому лбу. И пилотов, летавших в ту ночь, он запомнил тоже. Чаркесса и Нортова. Нортов проводил его каким-то прицельным, удивленно-холодным взглядом. А Чаркесс, багровея всем своим веснушчатым, как у всех рыжих людей, лицом, почему-то прятал глаза. Тут был и врач со своей санитарной линейкой — он суетился и не знал, что ему делать, — спрашивать ли о состоянии здоровья, щупать ли пульс и измерять давление. Барышев жалел об одном — себя самого он не видел в это время. Как он все же выглядел со стороны — неужели так, что к нему нужно было относиться с такой осторожностью? Но этого не могло быть, вот только усталость валила его с ног. И он плохо слышал, что говорят вокруг и что он говорит сам, как докладывает. Понимаскин мягко опустил его руку, которую он тянул к шлему во время рапорта, и сказал:
— Хорошо, хорошо. Отдыхайте… Отдыхайте, капитан. — А потом обернулся куда-то назад и буквально проревел кому-то, кто, видимо, не сразу сообразил, не догадался сделать: — Машину, машину, говорю! Капитана — домой!
Ночью, уже под утро, Барышева разбудил осторожный стук в дверь номера гостиницы, где его поселили и где он жил еще и до вчерашнего дня — до отправки на переучивание. Барышев не спал. Это было чудное состояние — не сон, не бодрствование — ночь тянулась бесконечно. И не думалось ни о чем: давила смертельная усталость. Он лежал на спине, скрестив так и не разутые ноги, и казалось, нет такой силы, чтобы могла его шелохнуть.
Но Барышев заставил себя встать. Встать и открыть дверь — это стоило ему таких усилий, что когда вошел незнакомый офицер, он, стоя у дверей и держась за косяк, долго припоминал, кто бы это мог быть. А офицер, не говоря ни слова, сел в единственное кресло у стола. И в слабом свете ночника сверкнула золотая оправа очков. Офицер был пьян. Барышев вспомнил его — он приходил на тренажер и вылез после часового упражнения весь мокрый, словно после настоящего полета. Странно, тогда над ним никто не смеялся, а радиооператор не сказал ему, что по всем данным он разбился в четырех километрах от полосы. Тогда еще Барышев обратил внимание на это необычное отношение к опростоволосившемуся. И еще он обратил внимание на значок военного летчика первого класса на его форменной тужурке. Что-то за всем этим было, но, занятый самим собой, Барышев вскоре забыл об этом. И вот теперь этот офицер сидел у него.
— Прости меня, пилот. Но я знаю — ты не спишь. И я пришел.
— Ничего-ничего, — пробормотал наконец Барышев, приходя в себя. Он прошел к своей кровати, сел и начал закуривать. «Беломор» лежал рядом на стуле.
— Я пришел, — с пьяной убежденностью сказал офицер, — потому что знаю: после такой посадки не скоро научишься спать. Это я наводил тебя.
Он говорил ровно, чуть более громко, чем было нужно говорить сейчас, упрямо, точно втолковывал Барышеву что-то свое, чего тот еще не знал или цену чему еще не усвоил. И Барышев не перебивал его.
— Я видел, что ты не сядешь в первый раз, слишком большой перелет, а оттого, что ты не выдерживал скорость снижения и глиссаду — допер, что-то у тебя с приборами. А ты пошел на второй заход. Я бы тоже пошел на второй… Но на третий — ни-ни. Ни-ни. Понял. И ты дурак. — Он замолчал, но ненадолго. И потом заговорил, но только еще страстнее и тише. Наверное, начал трезветь. — Вот, — сказал он. — Вот так я тоже садился. Так же. Ты видел просеку на посадочном курсе за Ближним приводом? Она еще не заросла. Здесь медленно зарастают такие просеки. Как от Тунгусского метеорита. Видел просеку?
— Видел, — сказал Барышев.
— Моя просека. Меня теперь «лесорубом» зовут. Тоже ночью и тоже приборы — все до единого. Кроме радио. Меня отправляли на высоту, а я… Ты думаешь — машину спасал? Эту рухлядь? Хрена с два… Я… Я тебе первому скажу. Скажу тебе только потому, что ты… Вот сегодня, только что… На моих собственных… Я скажу — испугался. Я бы не вывел ее в кромешной тьме в кабине на высоту, а землю я еще видел. Думал, что вижу, и думал, что сяду… Вот сел — в госпиталь, на растяжки, на восемь месяцев… А теперь — ПН. Пункт наведения… Давай выпьем, капитан!..
— У меня ничего нет, — сказал Барышев.
— За кого ты меня принимаешь?
Офицер достал из кармана бриджей бутылку коньяку. Она была начата и заткнута плотно свернутой пробкой из газеты. Он вытаскивал ее зубами. Вытащил и сказал:
— Говорят, газета убивает запах? Это правда?
— Не знаю, — сказал Барышев.
Может быть, для полного сознания того, что произошло с ним, и не хватало этого посещения. Да, скорее так оно и было. И утром, еще с тяжелой головой, но с ясным умом и трезвым отношением к событию он пришел в эскадрилью.
С этого началось сближение. Эти люди держались так плотно, что ему пока не было места среди них — только рядом. И он с горечью это понимал. А отчего такое — не понимал. Иначе здесь жили. Не похоже на все то, что он встречал в армии, в других местах. Подолгу здесь жили. Да и взрослые были все — самым молодым оказался едва ли не Барышев, да вот еще Руссаков.