Мягкая ткань. Книга 1. Батист - страница 25
Управляющий Каневский имел не просто репутацию умного еврея, ценного сотрудника в деловой фирме, каковую тогда имели многие, он имел репутацию человека толкового, открытого и простого, что было важно, потому что, конечно, далеко не всех толковых евреев принимали на такую работу – а его принимали, и вот он вел дела сначала огромного хлебного имения в Николаевской губернии, где хотя и было налажено все, но постоянно случались проблемы, а потом, когда семья уже окончательно перебралась в это имение (хотя старшие дети жили в Одессе, младший, Миля, уехал с мамашей в этот чудесный дом в деревне), потом он вдруг получил должность управляющего крупнейшим Харьковским банком народного кредита, и, несмотря на слезы, на искреннее горе всех членов семьи, все они перебрались сюда, в этот веселый и спокойный город Харьков, который понравился ему с самого начала. И он выбрал, не скупясь, эту огромную квартиру, потому что теперь она была ему по карману и, главным образом, потому что теперь они все могли быть вместе, в этой большой квартире, где всем хватало места, в этой странной гостиной без окна, которая притягивала всех, кто хоть раз в ней появлялся.
Так вот, Владимир Моисеевич Каневский не любил этих проявлений беспричинного еврейского горя или же увлекающих в мистическую темноту нежных чувств, которые возникали в его жене по отношению к младшему сыну. Он хмурился, но молчал. Не топал ногами, не делал замечаний, лишь позднее, отозвав Софью Самойловну в соседнюю комнату, долго и нудно выговаривал ей – максимально долго и максимально сухо, – чтобы она запомнила это не умом, а именно на уровне рефлексов и старалась впредь сдерживаться. Но как она могла сдерживаться, ведь это же не она спускалась под стол, когда включали люстру и гасили керосиновые лампы, не она начинала там хлюпать носом, а Миля, младший сын, и тут уж сдержаться, конечно, не было никакой возможности, и все это прекрасно должны были понимать, но понимали, к сожалению, далеко не все, не всем хватало такта и терпения и, главное, жизненной мудрости…
Ценя соразмерность своей нынешней жизни, Владимир Моисеевич Каневский не любил задумываться о том, что это такое и из чего она состоит, но чувствовать эту соразмерность он любил. Тут не было мелочей и не было главного, все было важно – скажем, его нынешний доход в банке был четко соразмерен масштабу, расположению, удобству их жилища, количеству комнат в квартире и даже старому плющу на фасаде этого доходного дома на Сумской улице, в котором она располагалась.
Возраст и вообще весь облик его жены, родившей ему шестерых детей и еще четверых вместе с ним похоронившей, ее библейские формы, ее строгая темная копна волос и глубокие сухие глаза также были соразмерны острому желанию, которое продолжало в нем возникать, всегда внезапно, пусть редко, но очень сильно. При этом на краю ума Каневский держал в себе не мысль, а какое-то смутное представление о другой, более затейливой личной жизни, которую как солидный харьковский господин мог бы вести, и он прекрасно, без всякого усилия, в подробностях представлял себе и эту женщину, и ту маленькую квартирку, которую мог бы для нее снимать, но ничего, кроме брезгливого отвращения, эти мысли не вызывали – да, так делали многие, но ему это не подходило.
Для него были чересчур роскошны даже эти синие и красные лампы по бокам большой гостиной, их отблески и блики, эта цветная полутьма, когда в доме какие-нибудь гости пили случайный, незапланированный чай, и ходила кухарка Настя, и раздавался уютный, хотя и боязливый шепот (в доме все его немного побаивались), и когда девочки вдруг начинали бешено хохотать, не выдержав, потому что шутка очередного ухажера была уж больно смешна, и мамаша начинала на них шепотом кричать, и они от этого смеялись еще сильнее, еще звонче – вот все это было для него уже слишком хорошо, этого было слишком много, сколько может быть у человека в жизни этой роскоши, этой любви, этого счастья, он просто не понимал. Отношения с женщинами чисто гигиенические, телесные он мог оценить только умственно, в теории. Никогда ни одна женщина не казалась ему простой, доступной: проститутки на Сумской, и те смотрели на него свысока, вызывая некое смирение и даже робость, что уж говорить о других.
Соразмерностью было так пронизано все его нынешнее существование, что он сам боялся его нарушить, что-то изменить, куда-то направить, может быть, и к лучшему; настолько все гармонично устроилось на этот момент, что казалось, любые попытки улучшения уже будут излишними, тем самым роскошеством, которого он не понимал и не желал для себя. У него было ровно столько костюмов и фрачных пар, сколько могло поместиться в их дубовом платяном шкафу, у него было ровно столько детей, чтобы не забывать, как их вообще-то зовут, сколько им лет и какие у них сейчас в жизни обстоятельства, у него была работа, которая находилась в пяти минутах ходьбы от дома, если не было особых причин садиться на извозчика, который всегда стоял на углу, у него было здоровье, крепкое, но не настолько, чтобы его специально испытывать на прочность, и даже мягкий климат здешних мест не мешал красивой русской зиме, и церковь, в которую он ходил по воскресеньям один, не отталкивала его и не казалась чужой и страшной, как в детстве родная синагога.
Но самая главная соразмерность находилась, конечно, у него внутри, потому что все это, что невозможно было описать, выразить, объяснить (и лишь эта комната без окна, когда в ней выключали верхний яркий свет и включали разноцветные керосиновые лампы, становилась каким-то далеким образом всего этого, образом светлого существования в полумраке жизни), было результатом его титанических ежедневных усилий, его каторжной работы, его труда и упорства, и он это прекрасно понимал.