Мягкая ткань. Книга 1. Батист - страница 71
Постепенно этот «второй шаг» стал Весленского сильно мучить.
Если говорить буквально, у него сбился и разладился сам ритм его докторской жизни, что было совсем плохо. Ритм этот раньше не менялся и не ломался никогда, ни в каких условиях, ни в какие годы, что было даже странно, учитывая историческую эпоху, и тем не менее это было именно так.
Даже если есть было совсем нечего, доктор все равно старался точно соблюсти промежуток между двумя трапезами, пусть эти трапезы представляли из себя суп из лука или кашу из топора. Холодная вода по утрам, десять тысяч шагов в день, а главное – он все равно работал. Работал ровно столько, чтобы не потерять контроль, чтобы не заснуть за операционным столом, не утратить ясность мысли, поскольку в его деле были важны не только руки или, как там это говорится, нутро и интуиция, но и мысли, та соотнесенность, соразмерность всего со всем – генетики человека, его болезней, его сложения, фактуры с окружающей его средой, включая нервный тип и психическую предрасположенность.
Весленский не переставал вести записи.
Не переставал их систематизировать.
Не переставал идти к намеченной им цели – созданию понятной всем и каждому карты человеческой наследственности.
Поэтому ему был так важен ритм жизни – работа была длинной, длиною в жизнь, захватывала его целиком, и он не хотел уступать ни пяди, ни сантиметра.
Все, что приходило извне, включая, как ни странно, и женитьбу на Вере Штейн, могло этот ритм усложнить, обогатить, дополнить, участить, но не изменить. Не изменить ни в коем случае.
Он часто с грустью думал о том, что произошло бы, если б у них с Верой появились, наконец, дети, неужели и тогда?.. Но сейчас эти мысли были ненужными, они приносили только лишнюю боль, и он гнал их от себя.
Смерть Веры также не смогла поколебать его привычек, за которыми, конечно, скрывалось нечто большее – его жажда идти прямо, которой он был болен буквально с детства и которая составляла главную тайну его жизни.
Правда, после того как все это произошло, доктор приобрел новую привычку, только не знал, как ее назвать. Она, как и все предыдущие, лишь обогатила, уточнила ритм его жизни, но не изменила его. Глупо было бы сказать, что он молился Вере, но каждое утро и каждый вечер Весленский вставал перед ней на колени, рассматривая ее тело, и прижимался лбом к стеклу. Кухарке Елене он сказал, не поворачивая головы, когда она однажды застала его за этим занятием и тихонько охнула, что так нужно, нужно смотреть очень близко, чтобы все рассмотреть на коже, на складках, – он объяснял достаточно долго, настолько долго, что и сам поверил, на самом же деле это был лишь ритуал, не имеющий ничего общего с научными целями. Отправляя по утрам какую-то свою важную нужду у стеклянного саркофага своей возлюбленной, доктор уходил на службу совершенно спокойный и нормально работал до позднего вечера.
Однако после разговора с Ивановым и последующего объяснения с Бурлакой что-то опять нарушилось. Стоя теперь на коленях перед ней, он чувствовал себя неловко, неуютно и понимал, что надо что-то изменить.
Казалось, что Вера и сама требовала от него какого-то усилия мысли.
Но какого?!
Сам факт ее смерти уже никак не мог быть поколеблен. Однако именно в этом факте – он сам это чувствовал – и содержалось то зерно, которое теперь надо было посеять, этого ждали от него все, включая и ее саму, вроде бы уже неживую, но по-прежнему требовательную…
Помогли, конечно же, как всегда, книги.
Чем больше Весленский читал о всяких древних ритуалах и священнодействиях, тем чаще наталкивался на это слово или на ряд слов, которые выстраивались в единое понятие, но сначала все это казалось настолько диким и не вяжущимся с его научным мышлением, что он не хотел даже замечать, а заметив, лишь презрительно отфыркивался и летел по страницам дальше…
И вдруг будто что-то щелкнуло у него в голове, слово перестало казаться диким, стало появляться буквально на каждой странице, пока он в волнении не захлопнул книгу с громким стуком.
Соседи по читальному залу публичной библиотеки вздрогнули и посмотрели на него с удивлением.
Доктор извинился, сдал книгу и вышел на улицу, держа тетрадь под мышкой.
– Вот странно, – сказал себе вслух. – Это очень странно…
Но слово уже заполнило его целиком.
– Хорошо, попытаемся отнестись к этому всерьез. Только не сейчас. Дома.
Между тем слово его не отпускало, оно ехало в трамвае в виде соседней девушки-комсомолки со смешным чубчиком, летело тенью на солнечном ветру, скакало мячиком и в какой-то момент пролилось на него дождем, а потом летало занудливой мухой весь рабочий день…
Дома он долго сидел на стуле рядом с Верой, упершись лбом в стекло. Крышку можно было снять, но он еще был не готов. Прощаться совсем было еще не пора.
Одним разговором дело не ограничилось, и теперь Бурлака спрашивал почти каждый день: ну как, что вы решили, удалось ли подумать, – видно, дела их и в самом деле были не то чтобы очень веселые, и однажды, этак через недельку после пришествия слова, Весленский не выдержал и сказал:
– Да, решил.
– И что же? – обрадовался Бурлака.
– Есть одна мысль, – улыбнулся доктор.
– Не томите, Алексей Федорович!
– Ну, вам все это покажется странным, но вы, пожалуйста, выслушайте меня внимательно, а потом мы уже с вами поговорим более детально, хорошо?
Они вышли в больничный садик, и доктор изложил общий план своей теории.