Порода. The breed - страница 33
О чем он думал тогда? Да ни о чем, слишком ему было плохо. Но самые родные, самые дорогие, конечно, были вместе с ним в этом последнем горячечном бреду – и говорили, утешали, прощались… Скоро ль снова свидимся? Чувствуется – скоро, скоро…
Осип Петрович взглянул сквозь слезы, сквозь пальцы. Михаил сидел по другую сторону стола, подняв воротник, спрятав руки в карманы, опустив голову. Было тихо и холодно. Керосиновая лампа горела тускло, неровно и временами шипела.
Вдруг брат резко вскочил, так что стул отъехал прочь по холодному вощеному полу, как по льду, и чуть не опрокинулся. Одним прыжком Михаил оказался у окна:
- Ося, слушай, что там?! Ты слышишь? Или показалось?
Осип Петрович бросился к нему. Окно кабинета выходило в темный переулок, напоминавший узкую нору, прорытую вдоль реки. Над домами напротив крепостной стеной возвышался крутой берег Вазузы. В провале переулка, перед окном, синеватым тусклым светом горел керосиновый фонарь.
Всматриваясь в черную ночь за стеклом, Осип Петрович напряг ослабевший с годами слух. Он знал, что Михаил не мог ошибиться: чуткое ухо охотника еще никогда не подводило брата. Несколько мгновений все было, казалось, так же тихо. Именно это было особенно страшно.
Опять, как вчера в поле, над распластанным на снегу зайцем, ледяная петля захватила горло и грудь. Но петля не отпустила сразу, как прежде, а сжалась еще туже. Тогда было только предчувствие беды. Сейчас Осип Петрович все еще ничего не слышал, но почему-то знал, и знал точно: вот она, смерть. Пришла.
Они стояли у самого окна, прижав холодные лица к ледяному черному стеклу, и напряженно вслушивались. Михаил быстро вернулся к столу и, загасив керосиновую лампу, снова стал рядом.
Вот, вот оно, - прошептал он. – Вот опять. Слышишь?
Да, - ответил ему брат. – Теперь слышу.
Не услышать было уже невозможно. Топот сапог по промерзшей булыжной мостовой, чуть прикрытой снегом, становился все громче. Звуки усиливались в темной трубе переулка, и никак нельзя было определить, откуда именно они доносятся.
Гул голосов, приближаясь, превратился в какой-то вой. Раздавались отдельные пронзительные вскрики. На мгновение все стихло, и тут же хлестнул резкий сухой звук, похожий на хлопок арапника.
Вой и грохот усиливались и вот уже отчетливо дробились на отдельные различимые звуки: топот, визг, ругань.
Миша, что это? Что это? Бежим, бежим отсюда, - торопливым шепотом, почти бессознательно пробормотал Осип Петрович, схватил брата за руку и потянул к двери из кабинета в прихожую.
Из прихожей было два выхода – один на парадную лестницу и через парадный подъезд - в переулок, к реке. Другой через кухню, мимо пустой комнаты прислуги, на лестницу черного хода и во двор. Со двора несколько проходов вели в другие дворы и задворки, в целый лабиринт темных проулков между глухими заборами.
Михаил обернулся к нему от окна, спокойно взял его озябшие руки в свои, почему-то теплые, почти горячие, обнял за плечи и так, не отпуская, отвел в глубь кабинета и усадил на черный кожаный диван.
- Ося, не нужно, милый. Никуда мы не побежим. Некуда нам бежать. Мы здесь на квартире брата, только прошлой ночью умершего. Может, об этом еще не знают? Вполне вероятно, считают, что он здесь и болен еще. Кто пойдет к тифозному больному? Затем, Володя был земский врач. Наверняка ему многие обязаны. Почему ты думаешь, что здесь опасно? Страшно сейчас одно только – выйти на улицу. Убегать, пытаться где-то спрятаться. Вот это действительно глупо. Как раз поймают, а потом и объясниться не успеешь… Ну-ну, не надо, это я так, - добавил Михаил, усаживаясь на диване рядом с братом, охватив его обеими руками, как маленького, и мерно покачивая туда-сюда, будто баюкая. - Переждем здесь, а завтра уедем. К утру, уже к утру все кончится – спать захотят, устанут. Помнишь Варфоломеевскую ночь у Дюма? И как читали когда-то «Королеву Марго»? Ах, какое лето было… И мы – дети еще, совсем дети… Помнишь те каникулы? Балкон? Лодку? Я греб, а ты мне вслух читал… Вспомни, Ося, вспомни: тогда, в романе, за одну ночь кончилось, и днем ониспали. Пока этиочнутся, мы и семью встретим, и уедем отсюда вместе. Все успеем. После крови сон мертвый. И долгий.
За окном стало тише. Топот и вой постепенно отдалялись и, наконец, совершенно замерли.
Они сидели на диване в полной темноте. Михаил осторожно отодвинулся, стараясь как можно дольше касаться брата, чтобы не взволновать, не вспугнуть его напрасно, потом встал и, быстро подойдя к письменному столу, открыл хорошо известный ему ящик. Рука сразу нащупала то, что искала. Вынув браунинг, Михаил положил его на стол. Но в желто-голубом свете керосинового фонаря, на блестящей столешнице, пистолет был, казалось, слишком хорошо виден.
Он взял его и снова сел рядом с братом, так же близко. Браунинг как будто сам скользнул в карман. Тяжелый металл леденил бок. Другой бок потеплел – это Осип Петрович затих, прижавшись, - казалось, задремал.
Холодный свет фонаря проникал в окно. Этот неживой свет отражается стеклянными стенками шкафа, этот страшный свет дробится сверкающими стальными поверхностями стерильных хирургических инструментов. Михаил прикрыл глаза.
Под уставшими веками, в покое вдруг прояснившегося сознания, встает последнее видение жизни. Он знает: вот это и есть вся жизнь - вся, какая была. Жизнь вечная – та, которой не было, нет и не будет. Жизнь вечная - та, что была, есть и пребудет.
Перед ним расстилается поле… Его поле - золотое, светлое, сияющее... Солнце осени, томительное, невидное, слепящее, все собрано в единой точке, как в фокусе линзы. Это сверкает золотой крест на колокольне деревенской церкви: ослепительная искра в голубом покое, в небе лазурном, безбрежном, предвечном. Что это парит в струях нагретого воздуха? Что это возносится ввысь? Тонкий, невесомый, прозрачный пух малого семени травы - или тень огромной птицы, так же легко несомая теплыми дуновениями, столь же быстро возносимая воздушными струями? Это золотой орел - беркут… И вот уже только точка темнеет в светлой лазури, вот уже и нет этой точки… Голубое безбрежное небо, золотое бесконечное поле, сияющая искра над полем – солнечный крест на старой колокольне…