Бунт невостребованного праха - страница 35

Но несмотря на это, Надька была в доску своим пар­нем. Умела по-варнацки свистеть в три пальца, писать - пускать струю дальше любого мальчишки, зажав ды­рочку теми же тремя пальцами, была непобедимой, до определенного, конечно, возраста, брала не берущиеся мячи, пробитые из какого угодно положения, тяжелым лещом могла поставить на место любого пацана, посяг­нувшего на ее достоинство и независимость. Все это опять же, конечно, до определенного возраста. А когда при­шел этот возраст, она и не заметила. Просто однажды напрочь расхотелось играть с мальчишками в футбол. А случилось это как раз в ту пору, когда страннопришлые люди неожиданно и почти поголовно исчезли из посел­ка за одну ночь, словно сквозь землю провалились. Только двое из них зацепились, остались здесь прожи­вать. На удивление, они оказались вовсе не евреями, а очень даже большими и уважаемыми когда-то и где-то особами. Один из них был профессором-генетиком, чистокровным русаком. Второй, к сожалению, с метинкой "нацмен", хотя и писатель, редактор даже какого-то журнала, но журнала молдавского, а потому как на грех и сам молдаванин, хотя внешне довольно-таки приличный, совсем нормальный даже по сибирским меркам человек.

Молдаванин, как личность интеллигентная и весьма грамотная, что ни говори, а все же писатель, обосно­вался при поселковой почте, кособокой, с прогнившим крыльцом хибаре, имеющей все же двери и замок на них, а внутри так даже и вполне исправную, теплую и с утра до вечера топящуюся печь. К той печи пристав­лен густо заляпанный сургучом и канцелярским клеем стол, за которым и восседал молдаванин-писатель и бесконечно писал и писал. Каллиграфическим почер­ком с чарующими глаз завитушками подписывал под­слеповатым и неграмотным старушкам отправляемые ими, зашитые в серое полотно посылки, что слали поселковые старушки в города и даже столицы, а чаще в безымянные, но пронумерованные края. Среди этих старушек попадались, конечно, и грамотные, и даже очень молодые женщины. Но все они обращались к писателю, не могли устоять и перед красотой его буко­вок. А ко всему им и лестно было снарядить сыну или внуку посылку или письмо, подписанное самим писа­телем, да еще и не нашенским, молдавским. За оказан­ные услуги писателя щедро одаривали, само собой, по возможности. Кто гривенником или двугривенным, а кто и мятым-перемятым рублем или такой же треш­кой. Платили и натурой - только отнятыми в курят­нике от курицы желтым или белым как снег яйцом, стаканом-другим кедровых янтарных орешков, хоро­шим куском домашнего сала, а иногда и чем-то завер­нутым в газету, радостно побулькивающим. И, конеч­но, низко кланялись и долго, иной раз слезно, благо­дарили. Писатель тоже ответно благодарил, вставал со стула, старомодно кланялся, сняв устаревшее, чуть по­трескавшееся пенсне. В общем, вел себя достойно, и жизнь его при поселковой почте была обеспеченной. Хотя, как и у каждого писателя, был у него свой непо­нятный стих. За легкую минутную работу он не брез­говал брать все, что бы ему ни подносили. А когда при­ходилось напрягаться всерьез, составлять прошение в суд или прокуратуру - неведомо откуда, а он хорошо знал законы, - писатель наотрез отказывался от опла­ты. Иной из просителей, зная его этот бзик, норовил незаметно поставить под стол или нечаянно забыть на подоконнике заранее напакованную безыскусными поселковыми дарами котомку. У писателя такой номер не проходил. Бывало, он гнался за чистосердечно ода­рившей его старухой по всему поселку. И догонял, настигал. Заталкивал дарованное едва ли не за пазуху потерявшей дар речи старушенции и долго крестил ее удаляющуюся сгорбленную спину. Сам во все стороны перекошенный и согбенный, виноградно иссохлый прутиками рук и ног, смешной и нелепый среди об­ступивших поселок мамонтоподобных кедров и вечно­зеленых пихт.

В отличие от него, профессор-генетик был по-си­бирски кряжист и осанист, бивнеподобен. Мощью рук и ног совсем не походил на какую-нибудь там мушку-дрозофилу, коей в свое время прислуживал. Со всех сторон ни дать ни взять - крепкая смоляная кедровая шишка. Но все же шишка, сбитая с родительского дре­ва, слегка уже расшелушенная под ударами поднагорелых кедровальщиков, слегка прихваченная крутым ки­пятком ранних сибирских заморозков, а потому и осте­регающаяся, берегущая свое тело, ядро в длинном до пят черном с мохнатыми прорехами кондукторском бара­ньем тулупе.

Генетик зимой и летом на поселковом базарчике тор­говал луком. У него там было, считай, свое фирменное именное место, впрочем, как и у каждого жителя посел­ка, кто чем-нибудь да приторговывал. Особого разно­образия не было. По сезону капуста свежая или кваше­ная, огурцы, помидоры, картофель да молоко. Все ос­тальное случайное, наносное. Мясо или сало, к приме­ру, могли быть, а могли и не быть, как пофартит. Ос­новной навар шел не с того полусонного, официально дозволенного базарчика, а со станции, когда там на минуту-другую приостанавливались пассажирские и скорые поезда. И за эту минуту кто-то успевал обога­титься пятеркой или червонцем, а кто-то на столько же и разориться: пассажиры не всегда успевали до отправ­ного гудка паровоза рассчитаться, торговцы - дать сда­чи. Базар есть базар и, как говорится, не разевай коро­бочку. Недаром сама торговля на станции называлась куплей-продажей в разнос.

Совсем другое дело базар в центре поселка. Здесь ни­когда не было суеты и обмана. И какой может быть об­ман, когда все кругом дважды, а то и трижды породни­лись, покумились, переженились, переплелись между собой. Покупатели, как и продавцы, люди постоянные, постоянные лица, постоянный товар, постоянные цены. Покупать и продавать - удовольствие, ритуал. Москвич-генетик в этот ритуал не вписывался. Хотя товар у него, надо сказать, был отменный. До его появления в посел­ке такого лука не выращивали и не знавали. Все луковки одна к одной - мерные, крупные, чистые, какой-то осо­бой, несибирской породы. И просил он за него совсем по-божески. А брали неохотно. Отдавали предпочтение хотя и не очень казистому, мелкому, а порой и злому, синюшному, но своему, местному. Генетик не обижался. Вообще, похоже, обиды или каких-либо других чувств он никогда не испытывал, по крайней мере, не выказы­вал прилюдно - то ли гордый через меру, то ли беско­нечно опечаленный. Хмельного в рот не брал, табаку не курил, женщин не привечал. И женщины - главные на базаре покупатели - обходили его стороной. Была в нем какая-то познаваемая только ими и отпугивающая их ущербность. А женский глаз природно наметан, издали и лучше всяких лекарей и докторов видит и чувствует муж­скую порчу.