���������������������� �������������� - страница 202

лем, кажется с Долоховым. Кстати, этот Пьер, более широкий, более

несущий в себе натуры, нежели Левин «Анны Карениной», выражает, как и Левин, сущность Толстого, есть его автопортрет. И до чего этот

Пьер в своих вечных переменах остается всегда верен самому себе, все-

гда похож на себя, всегда тот же в главной точке своей личности —

вечной живучести' И не то что прощаешь ему эти перемены: но в них-

то мы и любим его, любим почти за них. Можно сказать, что мы во всей

литературе не знаем еще лица, в котором показана бы была в этом при-

влекательном виде слабость человеческая: ибо ведь все-таки не дер-

жать своего обещания, быть непостоянным — это слабость.

Слабость, а так хорошо: подите вот и упорядочьте человеческие

суждения, приведите их в систему, сведите к одному знаменателю Ни-

каких знаменателей!

* # #

Я видел Толстого один раз в жизни. Мне показалось скучно жить и, может быть, умереть, не видав и не увидев вовсе самого замечательного

человека своего времени. Дом пустынен. Он мне не понравился. Нет того

«уюта», которым красится всякий дом. Как будто в этом дому что-то ло-

малось, кого-то ломали и не переломили, или кто-то ломал и тоже не пе-

реломил: и борьба задержала развитие и вместе испортила покой. Пере-

даю это впечатление свежего человека; и читатель не осудит, что я не

пишу: «все было великолепно» и «я был восхищен». Великая жизнь не

может не носить в себе трагедии, и жизнь Толстого наполовину утратила

бы в себе ценности, если бы он только «ломал все», например в обще-

ственной, в чужой жизни, не тронув соломинки в общественной. Борьба

идей и жизненных движений, «туда», «сюда», шла около самого плеча

его: и уже где столько боролись, мебель не может стоять особенно в по-

рядке. Портреты на стенах покосились, и, очевидно, за ними «не наблю-

дают». Мебель тяжела и неудобна. Да, кажется, ее и мало. Нет этих безде-

лушек, ковров, низенького сиденья, где нужно, и вообще всего того, взгля-

нув на что, скажешь: — «Как здесь тепло! В е р н о , з д е с ь живут

счастливые и милые обитатели». Этого впечатления нет; веет суровым.

Поезд приходит на ближайшую станцию очень рано, и мне пришлось

долго ожидать, пока «вышли»... Сперва вышла Софья Андреевна, вся

сильная, красивая (несмотря на 59 л.), умная, вышла, как буря. Не умею

504


иначе сравнить впечатление. Конечно, она говорила не громко; конечно, не сказала ничего резкого. «Буря» была внутри ее, как источник скрытых, невыраженных движений, как родник возможностей. Она мне очень по-

нравилась, чрезвычайно. Все красивое и сильное мы невольно любим.

Так как я специалист по семейному вопросу, то она мне сообщила, что у

нее было (кажется) четырнадцать детей и она сама их всех выкормила.

Конечно, она сделалась еще привлекательнее в моих глазах; русская, она мне показалась как бы римлянкой, патрицианкой. «Настоящая пат-

рицианка». С тем вместе в ней было столько твердости и непоколеби-

мости, такое отсутствие «быть или не быть», — что, хотя она и строгая

церковница, уверенная и отчетливая, — но тайны Иисусовой как бы вовсе

и не приходило на землю до нее и для нее. Римлянка II—I века до P. X.

— Прекрасна. Но вся — земная.

Так я подумал.

Дверь, где-то в углу и далеко, тихо отворилась: и когда я повернул-

ся, я увидел небольшого, некрасивого старичка в сером халате, — близ-

ком к арестантскому, больничному или мужицкому, — который шел через

комнату. В глазах нет решимости, во всей фигуре скорее что-то стес-

ненное, робкое или застенчивое. Как Софья Андреевна всею фигурою

говорила: «Я вас обвиняю», «я весь свет обвиняю», так эта новая фигу-

ра будто говорила: «Я обвинен», «я всем светом обвинен; и кроме того, я виноват, и сам знаю это, но, как христианина, прошу вас не говорить

об этом ..» Вошло что-то тихое, будто безвольное, не ломающее. Никак

я не мог сообразить долго, что это — Толстой.

Мы поздоровались. Все было то, «как следует», о чем нечего пи-

сать. Толстой был совсем болен. Это было года три или четыре назад.

После обеда с ним случился длинный обморок. При нем жил доктор —

поляк без Польши и польского; по правде, единственный поляк, кото-

рый мне за всю жизнь понравился. Он меня принял за «толстовца, при-

ехавшего поклониться учителю», и сам был толстовец: но не дальше

края волос, или не дальше того ремингтона, на котором без устали пе-

реписывал его «запрещенные, особенно важные» сочинения. Но при

поездке на прогулку после обеда он мне такое сказал, уже от себя и

свое, что я его до могилы не забуду, как натуру истинно прекрасную и

благодарную, вне всякого толстовца и вне зависимости от Толстого.

Но это прекрасное — вне темы теперешнего моего очерка. Когда

мы вернулись с прогулки, мы и застали Софью Андреевну всю в трево-

ге: сердце временно ослабло у Толстого и он впал в обморочное состо-

яние. Прошли часы; и часов в девять он позвал меня к себе в кабинет.

Здесь я увидел его совсем другим. Сил физических, очевидно, не было: он сидел, глубоко ввалившись в кресло. Но по мере того, как разговор

оживлялся и касался более и более интересных тем, церковной, религи-