Жернова. 1918-1953. Вторжение - страница 156

— Ешь, Витюшка. Расти большой.

Когда я съел щи, он в ту же миску положил каши, потому что я тоже копал бомбоубежище вместе со всеми.

Я никогда не ел ничего вкуснее, чем эти военные щи и каша. Даже моя мама не умеет варить такие щи и кашу. Я даже объелся.

Пришла мама, всплеснула руками и сказала:

— Вот ты, оказывается, где! А я тебя ищу-ищу: обедать пора.

И все дяденьки-красноармейцы засмеялись. И даже сердитый дяденька-командир. А мама сказала, что раз я уже пообедал, то мне пора спать. Я обрадовался, потому что чаю мне совсем не хотелось: я еле-еле кашу осилил и очень боялся, что если выпью еще и чай, то обязательно случится заворот кишок. Поэтому я облизал ложку, сказал «спасибо!» и пошел спать, чтобы быстрее вырасти.

А на другой день во дворе школы поставили две пушки с длинными-предлинными стволами, которые называются зенитками. И я стал ломать себе голову, почему эти пушки так называются.

Очень странное название, между прочим. Какое-то… невсебуквенное: зе-нитка! Зеленая нитка? А еще, наверное, есть крас-нитка, си-нитка и всякие другие нитки. Меня ужасно мучила эта странность в названии пушек, но я стеснялся спросить об этом у дяденьки-командира, чтобы он меня не засмеял. А потом и совсем забыл спрашивать, потому что сам догадался: эти пушки так называются потому, что у нас в Ленинграде есть футбольная команда «Зенит», за которую «болеют» все мужики из нашего дома. И мой папа тоже. А я никак не болею — ну ни капельки. Я даже температуру себе мерил, когда по радио передавали футбол, и мама сказала, что температура у меня нормальная, потому что сегодня я съел всю кашу. А папа кашу не ел — он ел жареную картошку. Потому и болел. Я хотел и у него померить температуру, но он рассердился и сказал, чтобы я не приставал к нему с глупостями. А это совсем не глупости.

Но сегодня у нас война, и «Зенит» ни с кем в футбол не играет. Даже с московским «Динамо». А по радио передают воздушные тревоги, марши и еще про то, что наши войска опять оставили какой-то город, что наши зенитчики и летчики сбили двадцать немецких самолетов, подбили сто немецких танков, убили целую тыщу немецких гитлеров и взяли всякие трофеи: пушки, танки, пулеметы и винтовки. А еще передали про то, что «враг стоит у ворот колыбели революции». Поэтому во дворе школы и очутились эти самые «зенитки», не похожие на другие пушки: к каждой из них приделано четыре колеса, по два железных сидения, а железный щиток, как у пулемета или пушки, сквозь который смотрят на врага, не приделан. Когда эти зенитки поставили, на сидения уселись два дяденьки-красноармейца в железных касках, с противогазами в сумках и принялись вертеть туда-сюда специальные ручки. От этого верчения и сама зенитка стала вертеться на одном месте. Другие дяденьки-красноармейцы стали подавать желтые снаряды, третьи запихивать их в длинные стволы, а дяденька-командир стоял посредине, громко командовал и махал красными флажками. Но пушки почему-то не стреляли, а снаряды дяденьки вынимали из них и снова туда засовывали, а дяденька-командир смотрел на часы и все время ругался, что они медленно засовывают и высовывают.

Все ребята из нашего дома торчали возле забора и смотрели, как вертятся зенитки. Нам было жалко дяденек-красноармейцев, которых ругал командир. Теперь во двор школы нас не пускал дяденька-часовой. Он ходил вдоль забора с винтовкой на ремне и грозил нам пальцем. Но совсем не страшно.

А потом привезли прожектор, но поставили его не во дворе школы, а за школой, на пустыре. Прожектор — это такая большая-пребольшая лампа на большом-пребольшом железном столе, где тоже есть сидение, от лампы идут провода к железному ящику на колесах. Дяденька-красноармеец взял кривую железную палку, сунул ее в ящик и стал крутить — ящик захрипел, запрыгал, задымил и затарахтел. Лампа вспыхнула ярко-преярко, но тут же и погасла. Потому что был день и Змеи Горынычи еще спали.

Однажды ночью, когда папы опять не было дома, а мы только-только легли спать, захрипел репродуктор, знакомый голос объявил воздушную тревогу и попросил граждан следовать в бомбоубежище.

Мама вскочила, стала собирать сестренку, я сам надевал на себя чулки и штанишки, знакомо застучало где-то, заухало, но пока мы собирались, все стихло, и дяденька в репродукторе дал отбой воздушной тревоге.

— А ну их! — сказала мама, укладывая спящую сестренку в ее кроватку. — Пусть хоть сто раз объявляют — не пойдем.

Но едва мы заснули, как радио опять захрипело…

И тут во дворе школы как ахнет, как ахнет, да так сильно, что у нас все стекла задрожали в окне, стаканы в буфете запрыгали, тарелки тоже запрыгали, но ничего не разбилось, потому что стекла на нашем окне крест накрест заклеены бумагой.

— Господи, — сказала мама. — Да что это за жизнь такая! И когда это только кончится!

Тут к нам в дверь стал стучать тётинюрин дядя Ваня из соседней квартиры и громко кричать:

— Маня! В бомбоубежище! Быстро!

Маня — это моя мама, потому что ее зовут Мария Васильевна. А Васильевна потому, что у нас папа Василий Гаврилович. Вот. Это я сам догадался.

Так вот. Мама встала, я тоже встал, хотя вставать совсем не хотелось, но очень хотелось попасть в бомбоубежище ночью, когда бомбят. И мы стали одеваться. Заплакала Людмилка. В дверь опять постучали. Мама открыла, дядя Ваня схватил Людмилку и понес ее вниз, потому что ему с тетей Нюрой «бог детей не дал», а нашей маме и папе дал, мама схватила узелок и меня за руку, и мы побежали в бомбоубежище. И все бежали тоже. Даже тетя Сара. А зенитки стреляли, прожектор светил, и было видно, как во дворе школы бегают дяденьки-красноармейцы.