Асина память. Рассказы из российской глубинки (Духовная проза) - 2015 - страница 41

Отца Алеши, носившего прозвище Пенек, чем и как заслуженное, мне неведомо, ибо вдаваться в это было недосуг, недавно снова судили за жестокое избиение двух малолетних дочерей от другой жены, но решение о наказании на время отложено, поскольку на его попечении находился малолетний Алеша. Понятно, что «попечение» — слово формальное, а о реальном положении дел можно было судить по самому ребенку, впрочем, об этом позже.

На вид Пеньку, человеку со впалой грудью, прихрамывающему и опирающемуся на клюку, можно дать лет за пятьдесят, хотя на самом деле ему от силы сорок. Пока он молчит, кажется, резковатые черты лица выдают породу. Что-то есть в его внешности от опустившегося городского интеллигента. Хорошо вылеплены нос и губы; к этому стоит добавить очки, какие носили молодые физики и лирики далеких уже шестидесятых. Болезненная нервозность, некоторый гонор и настороженность поначалу кажутся проявлениями рефлексии. Однако стоит Пеньку открыть рот — и сложившееся было впечатление немедленно разрушается. Гортанное, грубое подобие речи тянется вязко и зияет зловонными паузами, заменяющими с трудом удерживаемые ругательства. Сразу же становится понятно, почему его никто не любит.

Алеша — ребеночек тихенький и бледный, ведущий себя не по-детски. Поставленный в центре храма на половичок перед купелью, он так и остался недвижимым, не решаясь тронуться с места. За час крещения два раза робко хныкал, но сам же и осекался.

С большой охотой и готовностью Алеша отвлекался на любые вопросы.

— Хорошо ли пахнет? (При помазании святым миром.)

— Холёсё, — кивает.

— Пойдешь на ручки? (Когда полагалось обносить вокруг купели.) — С готовностью протягивает ручки.

Очень радовался и смотрел на окружающих сияющими серенькими глазками, когда его вынимали из купели и оборачивали чистым церковным полотенцем. При пении «Елицы во Христа крестистеся» высоко тянул свечу, то и дело поворачиваясь ко мне, держащему его на руках, и с улыбкой заглядывая в мое лицо.

Когда отец с неохотой раздевал его до грязноватой застиранной майки, не желая снимать ее и колготки, я прикрикнул, чтобы он все-таки снял их. Тогда-то и открылись темные синяки на тельце, а между шеей и ключицей — глубокая, совсем свежая ссадина.

Перед крестинами Пенек пытался перехватить у церкви кого-нибудь из знакомых, чтобы зазвать в восприемники, но никто не согласился. Так и крестили. После завершения Таинства, уже на выходе, он приметил кого-то из мужиков и стал просить записать в крестные его. Пенек видел в этом счастливую возможность приобрести в лице кума очередного собутыльника и вместе с ним обмыть крещение сына. Мне не хотелось ему потворствовать и, чтобы избежать докучливых приставаний, я стал объяснять Пеньку обязанности восприемника, делая это вразумительно, но не без досады. Все мои пространные доводы Пенек то и дело перебивал одним и тем же «железным» контраргументом: «Но в жизни не так!» В конце концов я оборвал наставления и отправил Пенька домой. Правда, уходя, он раза три поклонился иконам в пояс и произнес с полной искренностью: «Спасибо, отец!»

А сегодня, после субботней Обедни, когда народ убирал храм березовыми ветками и травой, одна из работниц, общественница и активистка Л.Д., непременно находящаяся в курсе любых берендеевских событий (между нами, редкостная сплетница!), сообщает:

— Батюшка, вы слышали? Пенька посадили!

Я удивляюсь:

— Как же так? У него же сынишка на руках!

— А пацаненка в детдом забрали...

Мне стало жаль и этого Пенька, и особенно — маленького Алешу. Вслух сетую перед бабками: «Это слишком жестоко — лишить ребенка отца и обречь его на жизнь в приюте. Если отец виноват, накажите, но зачем же разлучать его с сыном? Может, он и человеком-то оставался лишь до тех пор, пока мог заботиться о ребенке? Он ведь любит его...»

Л.Д. драматически посвящает нас в подробности дела: девчонок своих избивал, за это и получил срок. Отправили на два года, а мальчишку прямо в зале суда отобрали. Пенек просит: «Скажите хоть, куда отправляете, чтобы я мог его сыскать, когда выйду», а ему в ответ: «И не надейся, мол, ты лишен прав и больше ему не отец, а пока ты выйдешь, парнишку уже отдадут в хорошие руки!» Пенек прямо плачет: «Алешка, родимый мой, больше я тебя не увижу...»

Я начал было жалеть Пенька и Алешу, но деревенские стали в один голос возражать мне, да так решительно, что я даже удивился их солидарности. Видимо, к таким житейским коллизиям они подходят гораздо трезвее и разумнее. Мне в отношении Пенька к сыну представилось что-то сложное, фантастическое и книжное. Как же, любовь отца к сыну преобразит эту падшую личность, даст ему шанс на духовное возрождение! Мне привиделись здесь глубины страдания и кропотливая работа души над собой — Раскольников и Карамазов, слитые воедино в судьбе Пенька. Бабки же на разные лады твердили одно и то же: «Он нехороший человек, негодный; так ему и надо, не будет он отцом Алешке, не такой он человек! Погубит ребенка, нечего его жалеть!»

Я-то по привычке воспринимал жизнь так, как приучился, в юности читая романы, где в основе всего — рефлексия, надрыв, очистительные страдания и преображение, где всякий человек — штучное произведение Творца... Я приучен был думать, что человек тем и интересен, что в горе и в радости, в любви и в страдании призван рождать прекрасные мысли и совершать героические поступки. А бабки по-своему утверждали свою философию: человек — всего лишь обычный продукт хорошего или скверного качества. И если сам по себе он плох, то не следует и сопереживать его страданиям: он недостоин не то что жалости (это как раз вещь расхожая и стоит недорого), а собственно права на страдание. Он, Пенек, промотал это право долгой дурной жизнью, ему нет больше веры, и народ не впустит его страдание в свою соборную душу и не разделит его. Пенек мертв для него, вот в чем суть.