Асина память. Рассказы из российской глубинки (Духовная проза) - 2015 - страница 43
У старухи была дочь, которая вышла замуж. Муж оказался горьким пьяницей, причем самого дурного нрава. Однажды он допился до белой горячки и в помутнении рассудка топором зарубил свою жену, бабкину дочь, насмерть. Тещу он убивать не стал, а, отложив топор, вцепился зубами ей в нос и отгрыз кончик.
С той поры она так и ходит...
* * *
Забежали ребятишки — мальчик лет двенадцати и две девочки помладше — и попросили, чтобы я сходил «за линию», причастить их бабушку. Сами дети из Переславского детдома, на лето их отпустили к маме.
— Почему же с мамой не живете? — спрашиваю.
— У мамы — маленький мальчик и нет работы, и еще будет ребеночек.
Слышал я про их маму: все дети — от разных мужей, сейчас действительно нет работы, впрочем, и прежде никогда не работала.
Дети уходить не торопятся, им любопытно побыть у меня. Вынес им конфет. Спрашивают:
— А какой самый большой грех?
— А вы как думаете?
Девочка отвечает:
— Наверное, убийство?
Мальчик ее перебивает:
— Нет, самый страшный грех — в Бога не веровать!
Тут же следует другой вопрос:
— А какой самый маленький грех?
Только дети ушли, едва я успел затворить калитку и вернуться в дом, — вновь звонок. На этот раз пришел С. — сын одной из моих церковных активисток, сильно пьяный. Уперся в косяк руками, мотает грязной головой, лицо серое, губы сухие и бледные:
— Отец! Дай червонец на водку!
— Не дам!
Препираемся, я собираюсь закрыть дверь и уйти, а он переходит к угрозам:
— Батюшка, дай, а то я сейчас кого-нибудь убью!
Наклоняется и вынимает из голенища длинный кухонный нож. Говорю ему:
— Ты — балбес! Зачем ходишь с этим ножом? Тебе за него на станции свои же рожу и набьют!
Он упрямо гнет свое:
— Пусть набьют! Если не дашь червонец, из-за тебя и набьют!
Выгнать бы его, да все мое малодушие: выгоню, а он, чего доброго, в пьяном кураже и впрямь в кого-нибудь сдуру нож воткнет! В итоге совершаем обмен: он мне — нож, а я ему — десять рублей.
С. на моей памяти уже неоднократно пытался бросить пить. В первый раз мы с ним долго и хорошо поговорили, он говел, исповедался подробно и сокрушенно и причастился. Но все же не удержался. С большим гонором, но непостоянный; все перепутано в голове — глупость, высокомерие, тюремная романтика. Пустобрех...
* * *
Неделя Всех Святых в нашем храме — престольный праздник. Мне захотелось отметить его чем-то запоминающимся, и я назначил на этот день настоящее всенощное бдение, то есть службу в продолжение всей ночи.
С утра снова усилился ветер, а к вечеру, когда он начал стихать, как назло, пропало электричество. Как позже выяснилось, где-то на линии произошел обрыв. Пришлось служить при свечах.
На праздник пришли десятка два бабушек; собирались прийти больше, но побоялись оставить дома без света: как бы не залезли, а кто-то и вовсе решил, что раз света нет, то и служба отменяется.
Алтарь таинственно, катакомбно мерцал от пламени свечей и цветных огоньков семисвечника. В храмовом пространстве, безгранично расширившемся во мраке, теплились эти колеблющиеся огоньки. Церковь в такую ночь особенно напоминала корабль, а служба — дальнее и долгое плавание вне пространства и времени. Постепенно восток за деревьями заалел, а когда мы вышли крестным ходом вкруг церкви, пропевая величание всем святым, рассвело окончательно.
Около половины пятого, когда все уже разошлись, я запер храм и направился домой. Меня поразил необыкновенный свет, передать который лишь отчасти удавалось некоторым художникам Серебряного века — лучше всех, пожалуй, Борисову-Мусатову и отчасти Серову, — серебристый свет, не дневной, не имеющий никаких оттенков, ровный, тишайший свет, свет внутренний и созерцательный.
От церковного здания до моей калитки — не более сорока шагов; я наизусть помню тропку, по которой хожу по нескольку раз на дню, а тут вдруг откуда-то взялась целая полянка, усыпанная одуванчиками, которую прежде я почему-то не замечал...
Пожар
Впереди за церковью, метрах в пятистах, поднимается к небу огромная шапка черного дыма, а под ней пляшут языки пламени. Я сразу же поспешил в ту сторону, поскольку как раз где-то там живет близкая мне бабка Катя — Катерина Платоновна. На пути вижу: и вправду очень сильный пожар — горит деревянный дом, совсем близко от двора, где живет баба Катя. Ее уже на месте нет: обходит пожарище с иконой «Неопалимая Купина».
В бушующем огне есть воистину ощутимая ненависть и алчная, свирепая сила. Старый приземистый сруб-пятистенок к моему приходу уже обуглился до черноты. Дело непоправимое... Под небом, подобно москитной сетке, раскинулся полог из сажи. Сочно трещат яблони, охваченные пожаром, закипает краска на соседних домах, дымки вьются из-под стрех...
На злобного огненного великана несутся с ведрами оскалившиеся мужики, плещут воду, растаскивают штакетник, рубят, хватают, бросают... Бабы собираются кучками, пьяные от пожара. Люди из соседних домов выволакивают на улицу вешалки с шубами и костюмами. Подвывая от ужаса, бабка тянет за собой козу на веревке; за ними семенит белая в пятнах кошка на сносях. Взрослые и дети глазеют на пожар, но не с праздным любопытством, а зачарованно, почти в религиозном экстазе. Когда горит жилище, а я наблюдаю такое уже не в первый раз, торжественное и ужасное действо собирает людей, словно на страшный праздник.
...Из зарослей малины и крыжовника выкарабкивается исцарапанная и запыхавшаяся баба Катя с бумажной иконкой. Увидев меня, подходит и становится рядом. К нам пристраивается еще одна женщина, и мы нестройной компанией начинаем тянуть Богородичные тропари, а далее — уже все подряд, что приходит на память, то и дело осеняя иконкой пожар и ближайшие к нему дома.