Том 5. Очерки, статьи, речи - страница 170
Этим магизмом и была близка Коневскому поэма Миропольского «Лествица»; смысл ее — заточить в магическом единстве, в «заколдованном кругу» элементы безвластные в своей отдельности, но в целом представляющие род калейдоскопа, действующего притягательно и магически: ярость песни о весне, заре и сече, и рядом — простая песня гусляра — как случайный (для нас случайный, ибо мы не можем восстановить всю цепь мировых причин и следствий) пролет в тихую лазурь, снова и снова заволакиваемую тучами.
Широкий, волнистый туман,
Безбрежное море видений
И скованный властно вражды ураган,
Рубиново-яркие к выси ступени.
Подавленный шопот планет,
Запуганных мощною волей.
Угаданный сердцем «Привет!»
Вопрос нерожденный: «Доколе?»
Туман колыхнулся; из тысячи лиц
Мятущихся, жалких он слит:
Так стая испуганных птиц
С размаха летит на гранит.
Гораздо меньше повинуется этому «магическому жезлу» вторая поэма — «Ведьма». Так называемая «фабула» носится над поверхностью и заслоняет сущность поэмы, тогда как в «Лествице» фабула почти всюду дробится и тонет блестящими брызгами в мареве видений. Поэма «Ведьма» просто слаба там, где она говорит о старом маге, который спас молодую девушку от боли пыток и от костра и сам пошел на костер. Она сильна тем, что говорит о последних магах, и той неуловимостью, которая характеризует первое действие; все оно — в том знакомом шорохе ночных листочков, который без конца таит в себе возможность развернуться в неясный шопот, в резкий крик, в осторожно заглушённый топот шагов и в хруст ветвей, — но никогда не разрешается именно потому, что это и есть шопоты, крики, хрусты, голоса, — но принадлежащие существам не нашего рода и племени, не наших форм — отошедшим душам.
Становится неприятно, когда какой-то «шпион инквизиции» начинает трусить и дрожать и потом являются какие-то бутафорские инквизиторы и тащат в застенок настоящую болотную девушку. Не жалко и не страшно, потому что рядом с этим — привольные лесные чары:
Болото всё живет.
Там, вдалеке, огни блуждают
И голоса, и голоса, и голоса…
Конец 1905
Валерий Брюсов. Stephanos. Венок <Первая рецензия>
Стихи 1903–1905 гг. Книгоиздательство «Скорпион», Москва, 1906
Валерий Брюсов давно преодолел «искусство» слагать стихи. Он давно вступил в фазу, когда «дух дышит, где хочет», в том смысле, что невероятное и недостижимое для среднего поэта преодолевается им с легкостью. В этом смысле Stephanos; не превосходит «Urbi et orbi», и удивление перед поэзией Брюсова, вырвавшееся стремительно при чтении «Urbi et orbi», теперь течет плавно в зеленых своих берегах. Я свободно оставляю за собой право тихого эстетического наслаждения — право давно узнавшего, что такое поэзия Брюсова. Но говорить и мерить вновь и вновь я обязан, потому что в отношении «переживаний» новая книга наметила новые грани, еще по-новому заострила и оттенила давно прекрасное, страшное и знакомое. Потому я не в силах говорить о «новой книге стихов Валерия Брюсова», но хочу сказать по существу — о «брюсовском», сказавшемся острей и настойчивей, чем прежде. Исходная формула, я думаю, очевидна для всех читателей Брюсова за последние года: это — Любовь и Смерть.
Две зеркальные бездны бесконечно углубляют одна другую.
Всё — обман, всё дышит ложью,
В каждом зеркале двойник,
Выполняя волю божью,
Кажет вывернутый лик.
С равным правом возлюбленный может сказать подруге: «Темная любовь ведет нас к светлой смерти»; или — «Как светла наша любовь, так темна будет смерть». Глядя друг другу в глаза, влюбленные не помнят, в какой они области в этот миг: где страна, открывающаяся взору, на котором только «облак черный, черной смерти пелена», что это: «залетейские поля», нисхождение во ад, — или это «блаженство первых людей в раю», вкушение первых восторгов любви? Сладкая грусть заката или грустная сладость восхода? Сумерки вечерние или утренние? Куда полетят они стремглав, сорвавшись вот с этой, уже различимой сквозь туман, крутизны? Вверх или вниз? О, все равно — в вечный огненный вихрь, в сладкую муку Любви и Смерти!
В самом деле, взгляните в лицо героя, чья «мятежная жизнь прошумела в ратном поле»: это лицо спокойно.
Пред стрелою не укрою
Я спокойного лица.
А тетива уже поет в утреннем тумане. Но все равно:
Всем равно в глухом Эребе
Годы долгие скорбеть.
Так вот каково это спокойствие!
Но прекрасен ясный жребий —
Просиять и умереть!..
Дай, к устам твоим приникнув,
Посмотреть в лицо твое —
в первый и в последний раз взглянуть в лицо возлюбленной,
Чтоб не дрогнув, чтоб не крикнув,
Встретить смерти острие.
И, «не кончив поцелуя», «улыбаясь», упасть, отойти, возвратиться: revertitur in terram suam, unde erat; et spiritus redit ad Deum, qui dedit ilium. Но недоступная черта меж ними есть.
Так же равнодушно, спокойно и ее лицо: «ты — ведешь, мне — быть покорной»… Ни отчаянья, ни радости: все они уже были там, где навеки осуждена блуждать память. И лик Орфея, ведущего невесту из ада, «затемнен во тьме бесследной». Может ли победить этот голос, раздающийся во мгле, голос, отдающий собственный свет на распятие окружающему мраку? Ведь она уже привыкла различать одни очертания, одни смутные контуры предметов. Уже лицо ее опрокинуто в сумраке, и в магическом свете ей только снится то, что было когда-то и миновало, или — вернее — никогда не было.